на середине мира
алфавитный список
СПб
Москва
новое столетие
ЧНБ



ФРАГМЕНТЫ ВОСПОМИНАНИЙ
В АРХАНГЕЛЬСКОМ СОБОРЕ



ВСТУПЛЕНИЕ

Судьба! Скажи, могу ли слышать слово
без горечи сердечной?
Да, судьба.
Младенцу уготованы обновы:
царёв стихарь и кандалы раба.

Что выберет? И как случится выбор:
рассудочно, а может сгоряча?
Ещё молчит дарованная книга
и тайна жизни — яркая свеча.

Не стоит ей искать альтернативы.
Но жизнь любая — как метеорит.
Взлетает, ослепительно красива,
и падает, и всё ещё горит.

О, суть не в том, что каждому — по носу
дано судьбой, хотя по своему.
Я не люблю напрасные вопросы;
они напоминают мне тюрьму.

И разговоры ради разговоров,
в них видится мне глупости черта.
Но для судьбы дверного нет затвора,
и в ней любовь, и Бога красота.

Итак, в дорогу. С простеньких окраин,
троллейбусом раскрашенным. И вот
досадный шум взмолился, будто Каин,
а город светлым Авелем живёт.

В нем ясно различимо свойство Бога:
несущее как сущее назвать.
Пред нами — Кремль. Мы с вами у порога.
Я поклонюсь — изволь меня принять.



МОСКОВСКИЙ    ПЕЙЗАЖ:
ВИД   ИЗ   КРЕМЛЯ


С рожденья что-то вроде воробейки,
что греется в курантах Рождеством.
Как все по виду — в модной телогрейке
и в свитере, не очень-то простом.

На входе пропустили без билета,
зато в Успенском тетушка нашла,
что прав на льготный вход и денег — нету,
и чтоб взяла билет, моя душа.

Однако пропустили. Помолившись,
для виду чуть подольше походив,
я вышла, с предъявлением смирившись,
в Архангельский сейчас же поспешив.

Но здесь — антракт. Пора начаться песне.
Привычный ямб из головы нейдёт,
но с ним простое кажется чудесным
и повесть легче лёгкого течёт.

Итак, Москва. Куда, скажите, деться
от улиц этих, нравов и квартир?
Искрит слегка расстроенное сердце
и новою тоскою дышит мир.

Уже устав от многих репетиций
и всё ещё не зная о конце,
он кружится по улицам столицы,
как жидкость в недоваренном яйце.

И то же всё, и словно бы полегче:
без прежних демонстраций и машин.
Но тихо плачут нефтяные свечи
и новый всюду слышится режим.

И связи разрываются больнее,
и связи распадаются быстрей.
И лица на глазах почти стареют,
и дети забывают матерей.

И матери, юродивые девы,
прокуренными связками басят.
И плесень нищеты, и копоть гнева,
и всё яснее миру слышен ад.

Уж стало нормой прятать жизнь в ячейку
и нехотя смеяться над добром,
и оставлять иронии лазейку
в беседах о великом и святом.

Мой город, полный некогда святыни,
теперь почти отрёкся мест святых.
А то, что было страшного, доныне
живёт — и привело с собой своих.

Итак, Москва. Но в ней не все так просто.
Она живет одной своей чертой.
Что и теперь, за гранью девяностых,
хранит её совсем особый строй.

Ни стен, ни комнат, ни могил. А всё же,
хотя бы их пытались раскопать,
они живут. И нам не так уж сложно
любимое местечко отыскать.

Усопшие! Они так чутко слышат
и так готовы нам, живым, помочь,
что лень порою обращаться выше,
хоть эту лень и надо превозмочь.

Для повести, однако, в них отрада -
письмо иное было б о святых.
Усопших души — тайная награда,
им, Господи, пошли достойный стих.

Все дальше вглубь. Москвы послевоенной
слегка облагородились черты
и видимы в покое вдохновенном,
исполненные давней красоты.

Тех зданий нет, и нет людей в них живших.
Но, право, дело вовсе уж не в том,
чтобы эпохой давней жить и слышать,
а дело в связи — и с вчерашним днем.

То, что тогда уже происходило,
и хочется сегодня рассказать.
А город, мнится мне, что вышней силой
кладет на повесть добрую печать.



НОВЫЙ   НАСТОЯТЕЛЬ

*
В Москве немало строили в те годы,
и у видавших виды москвичей
от этих бурь строительной погоды
щемило на душе сильней.



ДВУХЭТАЖНЫЙ   РОМАНС

Домики вы двухэтажные!
Дерево, алый кирпич!
Ваше значение важное
ведает каждый москвич.

В темени мягкой по лесенке
уж не походит по вам
мама с свечою и с песенкой,
страшною дерзким духам.

В горнице тесной красавица
в окна не будет смотреть.
Спите. Столетья расправятся —
вас на ладони принесть.




КОНЕЦ СТОЛЕТИЯ

Век уходил. Мучительный, тяжёлый,
как умирает юноша в бреду.
Век уходил, вкусив отравы новой,
не выращенной ни в каком саду.

Век уходил. Но сохранялись нравы,
и нравам этим были нипочём
и новые дома, и их управы
и красный бант под кожаным плечом.

Москва держала старческой ухваткой,
мощеобразной страшною рукой
всё то, что в жизни человеку сладко:
любовь, здоровье, счастье и покой.

И, походя порою на кощея,
не побоялась сходства. Потому,
что жертвенной любовью к людям тлея,
хранила их, сложив в свою суму.




ОТЕЦ ВАЛЕНТИН

В те годы мой герой и появился.
Уже священник, протоиерей.
С лучистым взором и широколицый,
с женою и дочуркою своей.

В его роду священников немало,
и даже есть прославленный святой,
Епископ и Митрополит. Немало
для жизни, может быть, и не одной.

В Архангельский поставлен был к служенью
и даже настоятелем. При нём
в церквах кремлевских вышло оживленье.
По имени героя назовем.

Священник Валентин Амфитеатров.
Фамилий семинарских тонкий код
порой судьбы приоткрывает карту;
рисует свойства духа наперёд.

То древний был священнический род
и нрав непредсказуемый и яркий.
То — Вышнего священные подарки,
и человек их в Вечность понесёт.



РОМАНС   О   ПРЕКРАСНОЙ   ЮНОСТИ

Юность, в которой лишь книги — друзья
и человечье волнуется море.
Юность! Которая в бурном просторе
треплет до крови чувствилищ края.

Дни, за которыми необходимого
часто не то, чтобы нет, — а не ждётся.
Только лишь книга как свечечка жжётся,
сердцу твердит о приходе Любимого.

Книги те с юности и сохранились
той же отечески чуткой подборкой.
В город из города перевозились
и занимали полмира в коморке.

Он и на фото — с любимою книгой,
словно без книги представить нельзя.
К старости стал он слепым. Но великой
гладил рукою их: это друзья!

Юность! Блестящие взлёты поэм,
блестки экзаменов и рефератов.
Так незаметно и стал он богатым -
хоть перед Богом был беден и нем.

Бедностью юной, святой, незабвенной,
что привлекает Спасителя так.
И подает он избраннику знак
жизни особенной, жизни нетленной.



*
Впрочем, довольно плести мне венцы
из не довольно известных понятий.
Хоть не отстираны пятна на платье,
к постному дню берегу леденцы.

И, не имея апломба высокого,
все же имею мне данную власть:
то, что узнала я, пересказать
стоя у зеркала времени около.

Отец Валентин был паствою любим.
И многие, не ощутив перевода,
в Кремль поспешили следом за ним.
Их не пугала ни даль, ни погода.

Малой жемчужиной Житный играл,
службы в соборах и царские лица.
Так поживала в то время столица,
хоть так Москву никто не называл.

И с появленьем отца Валентина
чувство священного города в ней
стало мощнее и глазу видней,
пусть не менялась событий рутина.

Святыни спешили на встречу. Для них
были готовы молебны и души.
И тишина. Научись только слушать!
Каждая — словно возвышенный стих.




ПРАЗДНИКИ И БУДНИ

Шум тишины московской цветом бел,
его басовых нот прибой великий
тревожит и прославленные лики,
и пожелтевший, но живучий мел.



ЯВЛЕНИЕ ПЕРВОЕ


Есть чудные видения в покоях,
похожих на колодец, где года,
теченье родника себе усвоив,
чуть плещутся, и смерти нет следа.

Там будущности жуткой обитанье,
приметное и нынешнему дню.
И люди любят этих мест сказанья,
подобные высокому огню.

Хотя запанибрата в наши нравы
неверие давно уже вошло,
а мы, забыв, где лево, и где право,
всё думаем, что хамство с рук сошло.

И быль святую вдруг воспринимаем
как просто удивительный рассказ
иль магию лишь в ней подозреваем.
Спаситель мой! Спаси меня и нас.

Итак, я расскажу из тех видений,
которых тайна в городе Кремля
для душ святых тем драгоценней,
чем крепче вяжет муками земля.

Порою той, как Промысел Господень
желает людям сильных перемен,
и духи ада льнут из преисподней
к оправам окон и твердыням стен,

и люди для людей на вес берутся,
иль прочее, что было, что грядёт.

Но поперёк властей и конституций
иная власть иную жизнь ведёт.

Тогда, по слухам, в час вечерней службы
и в час обедни Грозный царь стоит
у Божьего Престола в храме.
Души
от бед спасая, он поклон творит.

И чудо, что Спаситель кротко внемлет
не лишь молитве Грозного царя.
Царевич Дмитрий, отрок убиенный,
обедню служит, Богу предстоя.

И все покорны царственные лики
молитве, и вливаются в нея
как в солнце многочисленные блики,
и внемлет им уставшая земля.

И вышедшие из земли могилы
не только в тот полны священный час
необъяснимой и всемощной силы.
В них слышится небесных судеб глас.




ОТЕЦ   ВАЛЕНТИН   
И   ЕГО   ДУХОВНЫЕ   ДЕТИ


В то время население Кремля,
в виду имею тётушек прихода,
явилось будто новая порода,
с какого — непонятно — корабля.

И раньше для России богомолье
из душ людских слагало видный тип.
Но дух слабеет. И к нему прилип
неотделимый чувством привкус боли.



РОМАНС О КОРНЯХ И ПОБЕГАХ

Где ты, высокая тихая святость
предков далёких лесных?
Где лучезарные радости их,
жизни медлительной сжатость?

Слышу молчание сильное душ;
где их слова, как мечи огневые?
Всё это здесь. И отныне Россия.
Мира вселенского светлая глушь.

И с неизбывностью отческой власти
все совершается нынче в стране.
Все это было — и беды, и страсти.
И подготовка к последней войне.



*
Однако, ход житейский наложил
свои морщины под глаза и нравы.
И вот, дивится пристав из управы,
московских стен и улиц старожил.

Он помнил грандиозные моленья
и выходы минувших уж царей.
Но эти тётки, словно рой стрижей,
летят, и прямо в Кремль. И в воскресенье.

Ещё светило не касалось стен,
и бледных туч ещё покойны тени.
А эти тётки из полночной сени
по улице скользят, ему взамен.

На лицах тусклых, но с особым взором,
задумчивости длительной печать.
И приставу хотелось поворчать,
но с ними Бог — уже обедня скоро.

Всё женщины идут. И среди них
все возрасты.
Вот хилые старухи,
несущие в себе черты разрухи
и множество своих частей больных.

Вот милые растерянные дамы,
волнуется изящных платьев ряд.
Надежд, скорбей и горестей парад
в глаза глядит беспомощно упрямо.

Работницы — усталы и слабы.
Средь серенького люда трудового
есть нищие, и пьяницы, и вдовы,
с разорванною ниточкой судьбы.

Вот девушки. Румяные купчихи
и бледные курсисточки. Спешат
и меж собой почти не говорят;
платки и шляпки, сдвинутые лихо.

Несут отцу единственный вопрос,
духовный, неотложный, очень срочный.
Решаемый заочно или очно;
за ночь одну явился и возрос.

И все к нему. А он уж на амвоне.
Уж исповедь свершается. Теперь
начаться службе. Но трепещет дверь,
внося всё новых на своей ладони.

*
Московский быт и сладок, и тяжёл.
Хотя кому-то кажется и пресен.
О нём сложить бы много милых песен,
и он во мне поклонника нашёл.

Пусти, Москва! Однако не пускает
и говорит: а хочешь ли сама?
Вон из Москвы, раз горе от ума,
а нас, убогих, очень привечает.

Когда и при священнике каком
уже сложился строгий распорядок,
не разобрать. Не счесть духовных грядок,
но только неизменен старый дом.

Когда привыкли заполночь вставать,
читать «от сна восставше» будто наспех
и к ранней за семь вёрст не на салазках,
ну ладно, к поздней, и пешком бежать?

Когда скупые женские сердца
исполнились невероятной силой,
чтоб наступать: ну, батюшка, ну милый!
И просят: кто за сына, кто — отца.

Когда, живущи голову сломя,
и перемены жизни не желая,
порой самих себя за всё карая,
не стали думать провести и дня

без батюшки.
Юродивость такая
порою досаждала их отцам.
Но мёртвых предоставим мертвецам,
в молящихся всегда душа живая.

Хотя молва недобрая была,
ей батюшка подвержен был едва ли.
Но слушали. Но так же прибегали
и получали вольную от зла.

И началось: там поправлялись дети,
там пьяница бросал свою печаль.
А пастырь тонким оком различал
и то, что не заметно в нашем свете.

И было чудно: весь его багаж
великолепных семинарских знаний
был словно пущен платой за кураж
для облегченья будущих страданий.

Иные просто не могли понять,
как он, почти философ гениальный,
желал беседы с бабкой повивальной,
а некоторых принимался гнать.

Явленье, что в монашеских глубинах
казалось чудом, оказалось здесь
похожим на надменность или спесь,
казалось чуждо и необъяснимо.

Но это было старчество. Оно
пришло в Москву от шума сокровенно
и аксиомой, а не теоремой,
и души подчинять ему дано.

Едва молебен кончился, как в гости.
В наёмных номерках семья крестьян,
где мать больна, а сын всё время пьян,
и бабушка — лишь кожица да кости.

Неряшливой гардинки в окнах тень,
бельё больной несвежее, без меток.
Но в тесной кухне шкворцанье котлеток,
хоть и грибных, поскольку постный день.

Засаленные стены хороши
лампадкой новой и иконой Спаса.
Под ними два листка портретов царских,
то знаки просьбы маленькой души.

Все ждут его. Психолог и философ,
он, рукава на ряске закатав,
отшлифовал больной колючий нрав
без лишних утомительных вопросов.

Так будни шли.
Так праздники несли
иного мира дивное величие.
И, не страдая от хлопот столичных,
растения их яркие росли.

Преображался батюшка. Сиял
светло и грозно. Голос тонкий вился
и длился, длился, и за всех молился,
и всем вино молитвы подавал.

И выше — только Таинство. Христос
осознавался рядом как Спаситель.
Возьми меня к Себе, ведь я Твой житель,
хоть жизни, данной мне, я не донёс.

К концу обедни батюшкино слово,
питающее разные умы,
влагалось и в душевные сумы,
и украшало Таинства обновы.

Хоть слушали его, живой язык
был не вполне приятен и понятен.
Ведь в человеке много разных пятен,
и он к ним, по несчастию, привык.

Но эта жизнь, почти на грани чуда,
и словно бы при Божием дворе,
несла любовь духовной детворе.
Так быть должно. Иначе бы откуда

корявые старухи брали сил,
и кто бы защитил бы их убогих,
когда б не знали тайного о Боге,
ну, и о том, кто Богу был так мил.

Иначе не смогли бы выжить в холод
и постоянный голод. Наяву
столицу уж перенесли в Москву;
Союз Советов посмотрел сурово.

Но возвратимся в лучшие года,
которые всё с языка не сходят.
Житьё простое в христианском роде
потребовало внятного труда.

А настоятель, вызванный судьбой
для сохраненья человечьих судеб,
всё любовался городом, и людям
всем говорил: Москва — исток святой!

Он сердцем это знал. Как знают чувство,
отличное от всех привычных чувств,
как имя знают, что не сходит с уст,
как постигают глубину искусства.

Он ведал тайну. Замирал порой
в весёлом и живом оцепененьи.
И вот, века сходили за мгновенья,
стирая мерзость мира под собой.

Его высокий ум следил полёты,
которых мне изобразить нельзя.
Кивот икон, кивоты переплетов,
и снова — это всё мои друзья!

Он жил высокой и неясной жизнью,
разорванной на жизнишки других,
он постигал их и вполне постиг
лишь связь свою с непостижимой высью.

И дух его, высокий мирный дух,
учёного, поэта, одиночки,
казалось, шёл на новые сорочки
и для новопреставленных старух.

Он слышал чувство, видел жизни токи,
и знал, как полумертвая душа,
от веяния чуда трепеща,
вдруг оживает в Божием потоке.

И хочется писать, и передать
всё то, что лишь отчасти записала.
Но нет. Уже положено начало,
и срок почти назначен умирать.




ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ И КОНЧИНА

Итак, вперед, к финалу. Из имён,
не тронутых ещё моей рукою,
лишь это имя камешком из слоя
сквозь повесть видно, как сквозь водоём.

Ещё блистал Андреевский собор
великою звездою Петербурга,
ещё в святом все видели и друга,
который как святой, на помощь скор.

Еще в Московских Кленниках-Клинках
лампадки теплил маленький священник,
а мой герой, их старший современник,
уж догорал в своих святых стенах.

В нём не было той близости заветной,
что к Батюшке Московскому так шла,
но утешенья сила в нём жила
и свет дарила в муке беспросветной.

Порою сам Кронштадский говорил,
приезжих москвичей завидев тучу:
— Домой езжайте!
Он меня получше,
ваш благодатный пастырь Валентин!

Так людям Божьим имена как пластырь;
молва коснулась лёгкою рукой,
любимца назвала: стал мой герой -
Утешитель и Благодатный пастырь.

Не передать изнанки завитки
и смерти близких страшные прорехи.
Утешитель, он был лишён утехи,
был вдруг лишён супружеской руки.

Осталась с ним одна дочурка — Вера,
а там недуг явился — слепота.
Так в жизни обозначилась черта
и ею жизни выверена мера.

Кто знал, что значат службы для него?
Догадываться можно, а вполне
нам не понять; как говорили мне,
что это как — весь мир на одного.

И он смирился. Отошёл от дел,
и дали настоятельство другому.
Паства его теперь ходила к дому;
там засевался старческий надел.

Встречали неохотно. У дверей
прислужница высокого рассудка
гнала пришедших.
Ждали здесь по суткам
и дожидались участи своей.

Рабочие суровые наутро
косились на старушек и девиц,
букет из свежих и печальных лиц,
и не могли понять, что надо тут им.

Рабочие не знали, кто живёт
в приличном, но таком невзрачном доме.
А женщины, застывшие в поклоне
и рамы целовали как кивот.

Он выходил. Своей рукою тёплой
с отрадою благословлял народ.
И счастлив был, к кому он подойдт,
сквозь слепоту увидев образ блёклый.

И образ становился ярким. Дух
взмывал, нездешней ощутивши силы.
И чувствовал великое кормило
поверх стихий явленных Богом рук.

По вечерам, хоть так бывало редко,
когда спокойны были вечера,
он гладил книги. Книжек кожура
теплом дарила ласковым ответно.

Дочь приходила. Чтобы им двоим
подольше посидеть за чтеньем,
на столик подавался чай с печеньем,
но пастырь не притрагивался к ним.

Страницы перечитанные слушал,
и слушал вновь. Сравненья хороши!
Он слушал и молился. И крошил
страдающим своей духовной суши.

А утром — снова. У дверей толпа:
и новые, и прежние. И всеми
наполнен день. И завтра — воскресение,
и служба не дочитана сполна.

Финал был прост. И хоронили просто.
Хотя виденье было одному,
как Ангелы, раскрывши неба тьму,
сопровождали тело до погоста.

Их множество явилось. Среди них,
как видел тот молельщик, сердцем чистый,
всё были Серафимы. Кроме мистик,
то — явный признак Божиих святых.

Шли Ангелы над августовским небом
сиянием Престола божества,
и в песне их послышалась победа,
её почти что слышала паства.

Гроб не везли. Он лёг на чьи-то плечи
и на плечах к Ваганькову пришёл.
Так место обретенное нашел
земной остаток. Дух же видел вечность.



ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Явления по смерти стали всем
известны словно бы по телеграфу.
В Москве советской не взимали штрафа
за переписку бабкиных поэм.

Могилу стёрли так, что и доныне
о месте погребения — молчок.
Но адской силы замирал волчок,
как было встарь. И как перед святыми.

Ходили тётки. И могилу ту
особым знаком ознаменовали.
Молитвы на могиле помогали
переступить последнюю черту.

Из чад его, хоть сам он не прославлен,
есть даже новомученики. То
Христовой благодати торжество
и пастырю высокое венчанье.

Могилу стёрли, но лицо земли
неоспоримым чудом сохранило
и осенью являет вышней силой
его черты, что в землю ту ушли.

Теперь о нём не слышно. Но песок,
благословленный нам в воспоминанье,
помог, и многим. И несчастной маме
моей — так милостив к нам Бог.

И часть песка хранится у меня,
хоть я и не из тех, кто из вещичек
предметы культа делает. Кощейчик,
любую мелочь малую храня.

И так же ходят юные студенты
за помощью — экзамены сдавать.
Уж время панихиду начинать,
а женщины несут цветы и ленты.

И ощутимо веет на душе
особенной, необъяснимой жизнью.
А жизни пёстрой пёстрые сюрпризы
не так жестоко слышатся уже.

Давно там не была. И сил не много.
Но надо, надо. Словно там живёт
иное время и иной народ.
Поближе к идеалу. Или к Богу.



ЯВЛЕНИЕ ВТОРОЕ


С тех пор, как стала Русская земля
вдовою и народ её — сироты,
являет место древнего Кремля
предмет особой Божией заботы.

С тех пор, в канун Великого Поста
и в праздник Благовещения, тени
веков ушедших, свергнув средостение,
воскресшие являют телеса.

Тогда, поближе к утреней, от сна
встаёт в Кремле Последняя Царица
и ходит в Благовещенский молиться,
и кажется, что даже не одна.

С ней — дочери её. Татьяна, Ольга,
Анастасия и Мария. Им,
теперь уже прославленным святым,
мороз и ветер не вредят нисколько.

Они обходят Кремль. И те места,
что были снесены в годах тридцатых,
нездешней силой кажутся подъяты.

И там, где нынче улица пуста,
врастает в тьму густую небосклона
храм с Императрициной иконой.
И входит Государыня туда.

Кладёт поклон, и дочери за нею,
и прочь идут. В соборе свет горит.
И кто-то из священников спешит,
неся вино и хлеб к полиелею.

Царицу ждут. Вперёд по старшинству
тень Анны Иоанновны выходит
и сонм иных жён царственных выводит,
по имени и близкому родству.

Вот Матушка Елисавет Петровна,
её сияет кроткая краса.
Крылами укрывают небеса
наряд простой, нрав женственный и скромный.

За нею, как невиданный алмаз,
Великая идёт Екатерина.
И в связи всех времён ненарушимой
о ней грядёт совсем особый сказ.

И слышится благоухание рая.
Священник храм обходит и кадит.
И в этот час там Дева Пресвятая
с Последнею Царицей говорит.

И жён великих череда внимает
неслыханным глаголам. В этот час
по всей земле скорбь адская стихает
и участь умягчается о нас.

И время прекращает бег ужасный,
и переходит на обычный шаг.
И год приходит, словно дар прекрасный,
пока в него не заберётся враг.

И ветер над уже снесённым Житным
«Архангельский» поёт высоко «глас».
И Вечность открывает светлый глаз,
и нём все мы отражены молитвой.

Таков финал. Священника зовут,
и каждый раз он будто из знакомых.
А там — уже и лампы в окнах сонных,
и в алтаре «Честнейшую» поют.




дневник
на середине мира
гостиная
кухня
станция

Hosted by uCoz