на середине мира
алфавит
станция
многоточие


Ответ Фаусту.: стихи 80-х годов.
Альба: стихи 80-х гг.
Зима Ахашвероша: из книги.
Из Часослова Ахашвероша
Свет в каждом разломе
О поэзии ЧНБ.
О книге Вадима Месяца
из цикла "данте"

"Эль": поэма, начало
"Эль", часть вторая
"Эль", часть третья
"Эль", часть четвертая





АНДРЕЙ ТАВРОВ




ЭЛЬ
ФРАГМЕНТЫ И РЕЧИТАТИВЫ

часть вторая



ПРОДОЛЖЕНИЕ КЛАССИЧЕСКОЙ НОЧИ: ЭЛЬ — ЧЕРТ

Снег летит. Эль и ее спутник спешат сквозь снегопад. Фон Тойффелль:

— «Не слушайте, мой друг, одна тоска,
тоска и бред. Но всё же в этом пенье
есть нечто от гармонии миров.
Так светит расщеплённая доска,
и плотник, пребывающий в похмелье,
клянёт весь свет, но к утру — крест готов.
И, вряд ли, различив прямую речь,
проклятья, охи, ахи, брань — последний
образчик ругани на ветхом языке,
его б соседу удалось усечь,
что плотник этот — путь прямой к спасенью
сложил, приплюсовав доску к доске.»

— «Я вас давно спросить хотела, вы
знакомы с Автором? Давно ли вы его
видали? Отвечайте, только без,
без ваших парадоксов.» — «Но, увы,
не видя вас три месяца всего,
но заболел и, кажется, исчез.
Хотите убедиться?»

Взлетают в воздух и исчезают.



ХОР БЕСОВ

Летим к прудам, летим к прудам,
на новогодний шум и гам,
где пляшут праздничный канкан
в рубашках фонари...

Пустая комната. Входят Эль и фон Тойффелль:

— Вот мы и в комнате его. В окне
маячит стадион. А на диване
пальто валяется. Разбитое трюмо.
Бумага скомкана, как призрак в тишине,
пальто. И револьвер в его кармане.
Смотрите, вот прощальное письмо.

«Я еду к морю», — коротко и ясно.
Вы плачете? Ну, это вы напрасно.
………




ОРАНЖЕВЫЙ ФРАГМЕНТ

ПОБЕРЕЖЬЕ

Южный город. Рождество у моря.

Снег залетает. Открыта фортка.
Месяц плывёт как некая форма
пустыни небесной. Как некая линза,
лия пустоту, но встречая лица
столь пустынные, сколь он сам
выгнут навстречу пустым глазам.
Запустения мерзость страшней, чем просто
пустота, и храм здесь ниже погоста,
такова изначально южная местность.
Пустота прекрасна, покуда мерзость
запустения в сложенном вдвое лице
сломанной буквой говорит о конце.
.................................



СОНЕТЫ К САПФО
…фиалкокудрая Сапфо
Алкей


Автор бредет по набережной. Из пустых кафе доносится музыка.

I
Как в одночасье произнёс Поль Сартр:
«Люблю за то, что есть ты». И заране
я повторю тебе, Сапфо, сей дар
французкой философии. Как в кране
свистят все связки в горле. Слишком стар,
я понял: высота роднит нас, а не,
не плоскость площадей, поскольку — арт,
артерией мы совпадаем в храме
с соседом нищим: жизнью, а для пар
иных, чтоб силуэт твой на экране
узнать — есть восходящий пол. Икар
явил его, взлетев. Дарует знанье
о равенстве людском — амфитеатр,
а площадь и трибуна — о тиране.


II
Сапфо, Сапфо, над Лесбосом звезда,
зелёная звезда одна блуждает,
она скорей двоит, чем обнажает
ту пару уст, тебе сказавших: «Да!»
Ты, Клеобис, Битон — венец суда,
ты, Полигнот! — Её сопровождает
какая-то незримая черта
и естество её преображает —
в её подруг, и это неспроста.
Я понимаю — с мальчиком, когда
от Эроса трепещет терракота...
Сапфо, Сапфо, верши свои полёты,
вращаясь, отдаёт тебе звезда
и зелень лавра, и кристальность ноты.


III
Над городом воздушная струя,
ломаясь в зданьях, продувает куртку,
и по ушедшему из горла звуку
я узнаю, что в мире есмь и я.
Сапфо, Сапфо, о девочка моя,
я так же нищ, и я предвижу муку
богаче стать: я вижу, как края
хитона меньше закрывают руку,
чем обнажают ноги. И моя
худая куртка ляжет не с хитоном
и я, я не с тобой. Постой... не я,
а мальчик белокурый, тот, в котором
ты, в сгибе ног гармонию храня,
легла в странноприимность бытия.


IV
Амфитеатр на двадцать тысяч мест
доносит звук падения монеты
до верха. При условии, что есть
в кармане деньги. Над театром лето.
«Эдип» пока за сценой, но инцест
уже не внове. Хоть вполне про это
великий человек, един, как перст,
как все, вбирающие сажу света,
и не сказал. Во глубине небес
над Лесбосом струятся два потока
воздушных. О, Сапфо, из тела вес
выходит, принимая форму бога.
Потоки дыбятся, рождая блеск
и продолжа флейтой форму слога.


V
Фаон зевнул и уронил слюну —
старения наипервейший признак.
Но это в скобках. Он любил одну,
как бишь её? Да, девку. Впрочем, призрак
за ней стоял и посылал волну,
как это?.. — звука, Мелоса, и в искрах
зажжённого костра являл струну.
Господь с тобой, Фаон, да кто ж не низок
перед гармонией. Поднимем воротник,
я вижу, как крыло на повороте
укажет вправо. «Мерседес» двоих
уносит. Нежен рот и твёрды баки.
И адвокат, не состоящий в браке:
«Фаон? Да бабник! Вечно в женском поте.»


VI
Сапфо, не знаю, где теперь лежишь
/а прежде, помнишь? — весь злословил остров/.
Уже — ни с кем, ни с чем, ни в чём, и лишь,
лишь в пенье сохранился стан и остов
для тех, кто — здесь. А здесь губерний тишь,
и памятников больше, чем погостов,
да всё не тех. Ты двух сестёр хранишь,
моя земля, той, быстроглазой — с Оста.
Анна Андревна, в Комарове крест,
как плюса знак, приплюсовал к вам вечность,
и памятника из неё не вычесть,
Вам не поставленного. Всё же эта участь
с Мариной не сравнится, ибо ищет
её надгробия и не находит — перст.


VII
Фольксваген в тупике, а на песке —
рояль без ножек — устрица пейзажа.
Звезда изнемогает на витке,
и зелень льёт на нищий форум пляжа.
Я прозябаю где-то в кабаке —
рапсод и нищий, но пока без стажа,
и волны возникают вдалеке,
не растеряв античного куража,
и катятся к моим ногам. В виске
волна хитона повторяет волны
лесбийские с застёжкой на замке
серебряном. Вершит сирена стоны
в руках сверхчеловека, словом — лажа,
звезда сгорает — остаётся сажа.


VIII
Ты первая, воспевшая любовь
к себе подобной. То, к чему стремился
твой подмастерье, ощущая вновь,
что разность пола — это разность смысла.
И, умирая вместе с Бовари,
Флобер нарушил эту разность — слился.
А твой слуга, мечтая стать — Мари,
нащупав ноты стан, едва не спился.
Звезду зелёную увидев с пирса,
к ней приближаются, качаясь, корабли.
Я в зеркало гляжу и вижу тирса
побеги, женское лицо вдали —
моё лицо, поскольку страстью лица
Эрот равняет, что ни говори.


IX
Читает что-то — да, о кораблях,
ахеян на песке прибрежном Радциг,
я ставлю знак вопроса на полях
конспекта, думаю, что дело Граций
по-видимому, худо. Впрочем, страх
курс не закончить чужд ему. Бояться
недлительного плаванья в волнах
летейских — это вздор, когда двоятся,
троятся волны бытия, и пах
истолкователя слепого старца
вбирает свет волны и гасит мрак
империей расколотого кварца.
Остался бел конспект. В конце его
теперь я ставлю слово о Сапфо.


X
О Лесбия! поёт тебе свирель,
воронкой совпадающая с небом,
ещё на свете не звучало: Эль! —
но, но прообраз — вечен, только в этом
я убеждён. Хранит твоя постель
ваш общий отпечаток. Синим ветром
колышется морская акварель
меж чёрным дном и этим белым светом.
Я не скажу, где ты и где она,
и Парфенон стал дымом сигаретным,
хоть колоннада — строже сигарет.
Бежит, бежит зелёная волна,
колени — вещь в себе — согреты ветром.
И ноги Эль тревожат белый свет.


XI
О доктор Фаустус! о мастер Манн!
то место, где по перпендикуляру
русалки хвост, ног образуя пару,
боль затаил, неведомую нам.
Фаон отплыл в Сицилию. Туман
стоит в глазах, уподобляясь шару,
и ног уже не развести. Роман
имеет эпилог, гетера арфу
и знанье поз и тестов назубок,
как умер Эрос... Ноги, точно сшиты,
стоять нельзя, лежать — помилуй Бог!
Примите волны мой больной висок,
преображая быстротечность ног
в удар хвоста и ямба — нереиды.


XII
Что в мире чисто? Парус корабля,
ушедший, миновав кристаллик, в душу,
оставив тень — на нём. Светла земля,
преобразившая напевом в сушу,
часть моря. Пенье начинать с нуля,,
как руки греть в убийственную стужу
под зеленью звезды. Белы поля.
Прости меня, Сапфо, когда я струшу,
поёживаясь в курточке худой,
в мороз доставши руку из кармана —
пять пальцев, перепачканных звездой.
В тот день, что называют Снежной Анной,
я протяну их вверх, к зелёной той,
сияющей Лесбийской чистотой.


XIII
Прощай, Сапфо. Опять уходит поезд
от Города за край земли, опять
хранит нас лишь гармония и совесть,
но что-то всё же не даёт нам спать.
И это — боль. /Твоя./ Затянем пояс.
/Твоих сестёр/ — отброшенная вспять,
сюда, на Город, перетянем стать
ремнём до позвонков, спасая полюс
звезды и пенья, пенья и души.
Над Городом сшибаются потоки,
и если все мы и не хороши,
скажи, прохожий, да неужто плохи?
Поток летит. Луч обжигает ноги.
Звезда вращается, смертельны виражи.

Звуки стоят и гаснут в воздухе.



* * *
Волна опять догоняет волну,
взгляд снова встречает в зените луну
и почему-то не слепнет. Странно
в себе ощущать острова и страны
и даже речь, что спаслась без ковчега;
из себя выплывать и видеть снега
налёт на своих следах вчерашних,
уже не глубоких, но всё же страшных,
подумывая строить новый ковчег
из развалин дней своих — хватит на всех.

..................................



ПОРТ

1
Луна, отражённая в глазу у кошки
(если на небе есть глаз), окошки
не серебрит, но дробит волну;
залив мерцает истошным светом,
и бровь под яхтой колеблет, при этом
понимаясь, — её одну.


2
Воскресенье Христово плывёт над пирсом,
человек в копирке проходит низом,
по туману судя в глазах — немец,
у авто, как рояль, приоткрыт багажник,
диезы тратят шкалы загашник —
труба, синкопы, Майлз Дэвис.


3
Вот тут и начинаешь вдруг понимать, что
луна вверху — это значит мачта
внизу; что луна — это только средство,
магнит, человеков лишающий части
веса: прилив поднимая, снасти,
душу вверх удлиняя. И даже сердце.


4
Для человека здесь и в это время
/см. вторую строфу/ — бремя
терять убийственно, особенно — веса.
Ибо душа, выгибаясь к светилу,
размыкая края, обретает силу
готического отвеса.


5
Глаза текут и волнист затылок.
Звёзд на небе, что разбитых бутылок
по бортам кораблей, сходящих на воду.
Пасха над портом — это нечто выше,
чем Храма сухого ржавые крыши,
где нет и теперь народу.


6
Женщина (в платье, чем жизнь, короче)
только тем и отлична сейчас от ночи,
что завтра её вероятно не будет,
смотрит вверх, на луну, на шпиль над баром,
видит среднее меж борделем и балом
и уходит в Ночь. И время крутит


7
часовые стрелки под тонким шпилем
почему-то — обратно. Ни фута под килем.
В такую ночь не увидеть рядом
лица с фиолетовыми глазами,
платья, схожего в бриз с парусами,
а увидеть, то не осилить взглядом.


8
Ибо голову тянет всё же выше.
Словно к дну, прилипают молюски к крыше.
Задирает горло во время пенья.
Человек растёт прочь от центра веса.
Как чужая невеста блуждает месса,
не садясь на ступени.


9
Ибо в этом месте и в этой ночи
мы опять не увидим Того, Чьи
глаза, закрывшись, прибавили в свете
с тех самых пор, когда лишены
мы стали в небе любой страны
если не мрака, то всё же — Смерти.


10
Жанетта в порту чинит свой такелаж,
дыра в борту и скрипит гараж;
здесь можно с себя, пожалуй, флаги
совсем приспустить. В небесах луна.
И слова высыхают быстрее на
душе, чем на южной бумаге.




ПОРТ
ДИАЛОГИ НА СКАМЕЙКЕ


Ночной порт в огнях. Над кафе нависает белая, как аккордеон, громада лайнера. Автор, чуть позже Фон Тойффелль.


Луна беззвучно воздух шевелит,
и тот, кого мы «Автор» называли
(он жив ещё?) Он жив, и он в зенит
упёрся (блеклым взглядом?) — нет, едва ли,
скорей, затылком. И луна трещит,
словно проектор в старом кинозале.
Доска скамейки образует щит.
Порой мы тонем даже на причале.
Сей бывший человек — излом в футляре,
как метр складной, когда недораскрыт.

И если потихоньку рядом сесть,
словно сосед его, невесть откуда
возникший на скамейке, и невесть
чем образуя странный образ блуда
(наверно, формой глаз, в которых есть
вода и жизнь, та самая верблюда
великая потенция иль весть
о пройденных песках — встречай Анюта!)
то по губам смогли бы мы прочесть:

— «Опять луна... невыносимый свет...
сутулый маг с печалью без предела...»
— «Что ж, лунный свет преображает тело»,—
внезапно произнёс его сосед.
— «Ты снова здесь?» — «А почему и нет?
К тому ж луна — магическая тема.
Её лучи в теченье пёстрых лет
в нас образуют призрак постепенно,
и человек, как тёмный плащ, надет
на свой же призрак, дням глядит вослед —

единственное привиденье без
родного дома. М-да. Луна ковчега,
души приподнимая слабый вес,
её грозит оставить без ночлега.
Иду и слышу, как скрипит телега
(я про себя решил: ну всё, конец!),
и что ж — сей стон идёт от человека.»
— «Тебе-то что?» — «Как что, когда я — бес,
а ты, хоть и запнулся ты с разбега,
пускай сомнительный, но всё ж творец.

Поэт — творец. Так разумел и грек,
во всяком случае — одна основа.»
— «Я в пятом классе вывел: человек
двукорневое образует слово».
— «И что ж?» — «Учитель оборвал разбег
фантазии, и вывел "неуд" снова».
— «Он прав, a вы однозначны все на грех.»
— «Всё ж "неуд" — двойка. Взгляд лиловых тех,
двоящихся, но — образуя соло.»

«Я сочинять устал и петь устал»...
Лишь тихо луч звенит над головою
один от света лопнувший кристалл
в ночи осколком здесь совпал со мною,
и так живёшь ты — ни велик, ни мал
в ночи, как и положено герою,
в чьём описанье автор маху дал
и, вместо слов, светящихся порою,
сплошные многоточья разбросал,
разрезав лист их звёздною тропою.»

— «Но что есть — Я?» — «Я или ты?» — «Пусть ты.»
«Я думаю, различны наши лица.
Суть "я" — скорей наличье пустоты,
чем набело размеченной страницы.
И, заглянув в себя, я с высоты
из многоточий вижу, как стремится
кентавр в прекрасном беге, и мосты
сгорают в теле, там, где плоть двоится
и разделяет душу на черты.
Их преодолевает — Единица.

Кентавр — когда вторая пара ног,
мерцающих, как городские перлы,
всю жизнь летит, как беспризорный бог,
за той душой, что светится — над первой.
Кентавр — есть ссылка внутрь себя, а срок —
срок пребывания в аду над белой
дорогой — человечий. Мощный скок —
есть общность не души, скорее — тела.
Пока душа не подвела итог
ещё в границах смертного предела.

Поэтому, лети, лети мой снег,
рисуй кентавров, ветки и дорогу,
наполни лишь рисунком быстрый бег,
дополни многоточьем (слава Богу!),
не замыкай, не означай вовек —
лишь наполняй, где выхода нет слогу,
но лишь душе и свету синих век...
И этих двух уже настолько много,
что в них стоит всей жизнью человек.»

— «Твоя горчит.» — «У длинных сигарет
есть преимущество в иллюзии движенья,
и мы дыханьем приближаем свет
почти к губам. И в этом утешенье
любовников усталых, если "нет",
сорвавшись с губ, означит приближенье
не губ самих, но звука. Лишь предмет,
горящий в пальцах внемлет притяженью
дыханья. Папиросная бумага
одна в ночи не оставляет праха.

— «Вбегай с разбегу и в туман, и в жизнь,
произнося неправильно глаголы,
и в зеркалах привычно исказись,
сверкающих по-прежнему так голо,
что сам ты кажешься — одет; двоись
троись, ищи опять дуэт иль соло,
при слове «не могу» — не обернись
и не расслышь «... жить без тебя». Пусть снова
та птица, покидая свой карниз
похитит ленту у чужого слова.»
....................................
— «Играй, мой бес, солируй на дуде,
криви до трещин зеркала и рамы,
бросай мазки. Сквозь дыры на холсте
встаёт закат подобьем эпиграммы.»
......................................

— «Будь я твоим читателем, я бы
уже устал.» — «Ну что ж, дадим разрядку:
пускай отдельно        ветер и столы
дождя синеют        разлучим оглядку
тех белых лиц        и шорох ног толпы,
и чьи-то души        с телом — по порядку:
душа летит,        не тронув головы,
не долетев,        колышет ветер складку.
...Всё ж в центре белизна внутри строфы,
       лиловый плащ и очерк головы...
Смотри сюда        на белое пятно,
смотри сюда,        как в странное окно,
здесь край дождя,        а там, вглядись, вглядись,
здесь фразы край,        а там увидишь — жизнь.
Поля посередине бедных фраз
с немым укором        вопрошают нас:
кто там стоит        меж нищенских слогов?
меж краем звука        и у края снов?
Чей в серебре,        как лодка тонет рот,
лиловый дождь        с волос, блестя, течёт,
я вижу плащ,        я вижу два лица,
ты видишь, бес? я слышу голоса,
я вижу — двое        под одним плащом
всей синевою        проступают в нём,
сутулость мужа,        женских плеч излом...»
— «Я вижу пляж пустынный под дождём.»

Послушайте, прислушайтесь на миг
у серых стен и у зелёных статуй:
есть — дева, и есть призрачный двойник,
до дыр прозрачный, словно за оградой,
за прутьями решётки — он приник
к плечам и этой пряди лиловатой.
Дождь и решётка рассекают их.

Всё ж человек — лишь окруженье раны,
всё ж человек из прежних новостей,
по-видимому, снова — самый странный,
и он настолько болью полн своей,
что боль усилив, ты поможешь ей
его убить… и визг расслышишь санный.

Играй, о бес, средь новых январей,
средь новых лиц и платьев непрозрачных,
неверных слов и синих фонарей,
средь знающих закон бойцов кулачных,
прозрачных тел, неправильных локтей
и слов "люблю" в чистилищах табачных,
гонись за жизнью, ты, герой, удачник,
и снова платье задирай на ней,
веди в бордель, как девку старый дачник,
в края любви, где дымчат свет огней.

... Дождь за окном. Улисс. Ночник. Жена.
Хитон ещё боготворит подобье,
оставленное телом, и слышна
речь шелка, прерываясь в изголовье.
И эрос мокнет в луже у окна.
И дева хрупкая опять обнажена
настолько, что при никаком условии,
казалось бы, теперь она должна
встать среди статуй сада, где она
стояла прежде, словно тишина.



АВТОРСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ

Москва. Осень.

Свистит на повороте колесо,
и листья кружатся над кроною опять,
и строчки в них, но что — не разобрать.
Внимай, внимай привычно и легко
клочкам бумаги, брошенным в окно,
летящим вдаль, за призрачным авто,
я признаюсь, я снова спел не то,
я рву бумагу — и герой летит,

клочок с клочком уже не речью слит,
но лишь потоком воздуха вовне,
и чьи-то губы светятся в окне,
оборванные с краю, у полей.
Клочок плаща стал на ветру синей.
Неправильно слова переплелись,
быть может, так вот мы и входим в жизнь:
каскадом вкось разорванных листков,
обрывками каких-то странных снов,
переплетеньем взглядов, голосов,
сумбуром вкривь разорванных часов.

Кружите, листья, почерком моим
напрасно тронутые. Я расстался с ним.
Кружите листья синевой строфы
чужой не задевая головы,
кружи, кружи нелепый листопад,
сквозь почерк птицы новые летят
и, Беса разобрав прямую речь,
сильней хотят на вёсла приналечь.
Но лист кленовый им в глаза летит
и ослепляет их. И вновь блестит
сильнее чей-то взгляд при слове "жизнь".
Но голубь, залетевший на карниз,
расслышав звук и вздрогнув, как-то вдруг
ныряет вниз и огибает звук.
Не важно… мы читаем по губам,
что слишком больно выговорить нам.

И в шуме фраз и странных новостей
я снова слышу голоса гостей,
их жалобы... Совсем не то, чтоб я,
порой щеку слезами серебря,
дарил любовь иль постоянство чувств
моим героям — всё ж движенье уст,
чужие вдруг произнося слова,
приобретает странные права —
произносить неправильно глагол
"люблю". Не выбрав худшее из зол,
назвать его страдательнее всех
живущих на устах... В границах тех,
где снег идёт, где возникает речь,
колыша пламя, старомодных свеч.
И ты почувствуешь, как драгоценен взгляд,
минующий тебя сквозь шум утрат,
и ты почувствуешь сквозь свист авто,
сквозь кашель ангелов, в застёгнутых пальто,
сквозь реплики героев в этот миг —
что рукопись — гостиница для них.

Я с этой жизнью страшно незнаком,
я в этой жизни — как в дворе пустом,
вбежав под арку, ощущаю звук
чужих шагов, блеск незнакомых рук,
что тянутся опять к судьбе чужой.
Я ощущаю эхо над собой.

И хочется хоть под какой-то кров,
где и всего-то призрак чьих-то слов.
Вбегайте же, герои, вслед за мной
в гостиничный комфорт, где золотой
ни ручкой, ни пером я не писал,
где лишь наполовину умирал.
И всё же мы, хоть тщетно, но живём,
минуем город странный под дождём,
особняки, проулки, тишину,
где плачет кто-то и припал к окну,
и, может, за отсутствием других
любимых глаз, он на гостей моих
случайно поглядит и различит:
решётку, листопад, пожарный щит,
осколок человека, чей-то лик.
И плач его да не сорвётся в крик.

Входите, грейтесь, молча иль шепча,
любите до смерти, стреляйтесь сгоряча
и подставляйте грудь под дождь и ствол,
а надоест — забудьте лист и стол,
наполнив суммой жизней дорогих
чужую жизнь среди дворов пустых.



ДИАЛОГИ НА СКАМЕЙКЕ
ОКОНЧАНИЕ

Автор — Черт, сидящий на скамье. Море похоже на золотые чернила под фонарём.

— "Крестообразна новая любовь.
Три измеренья, наполняя Время,
есть Единица Поля, где мы вновь
кричим, любя, и письма рвём — арена
под прежними часами, но лилов
их циферблат. И при наличье крена
меж душами и стрелками миров,
они вдруг вырываются из плена
четырёхмерности и плоской жизни слов.
И крикнет пусто под мостом Камена.

И образуют высшую из всех
возможных здесь, в начале, Единицу
в пространстве новом. Искажая снег,
не выпавший на бар и на больницу.
Два тела, две души, свершая бег,
полёт, дыханье — обнажают лица
и создают Четвёрку — образ тех
мест бытия, где нам пришлось родиться.
Где слышим плач и (реже) слышим смех,
где под мостом рождает эхо птица.

И этот крест из четырёх начал:
двух тел и душ — как эхо убеганья
стремится прочь. И Времени причал
трёхмерно тонет за бортом в тумане
портовых фонарей — глядит печаль
в прозрачном платье вслед, и очертанья
креста и судна поглощает даль.
Их явь — скрещенье. Точка. Начинанье.
Там суть и жизнь Лиловой Единицы,
где в перекрестье душ совпали лица.»

— «...Я промолчу. И в образе таком
пожалуй, различу начало сходства...
да хоть с тобой — вбегая в дней сиротство
и задохнувшись под простым огнём
от фонаря, мы вспомним, что непросто,
встречая свет, хоть звук начать о нём
и не промазать. Но пойти не поздно
ко мне на яхту. В ней мы обогнём
шар бытия, магический и звёздный»
— «Жизнь — только пара чаек под мостом.»




РАПСОДИЯ ПОРТА

Дождь. Слышен оркестр портового ресторана. Фонарь горит, отражаясь в мокром асфальте.

Так закусить лиловый локон, что
серебряными станут губы. Ноги
лиловым призраком. Фонарь и тишина.
И дождь неправильный и странный абрис света.
Дождь глаз лиловых. Ноги в тишине
лиловый образуют абрис и,
и локон в серебре по форме губ.
И призрак фонаря, и дождь по форме
серебряного локона. Фонарь
по форме призрака, фонарь и абрис
лиловых ног. Фонарь и тишина.
Лиловый и неправильный фонарь,
и призрак губ. Серебряный, как призрак,
дождь образует дождь, один фонарь
дождя не образует, только абрис.
Лиловый призрак ног, дождь, тишина.
Дождь губ серебряных и призрак фонаря.
... Так закусить лиловый призрак губ,
что хлынет свет серебряно на них,
не образуя фонаря и света,
не образуя локона и ног,
не образуя тишины, дождя,
лиловых губ и призрака в тиши,
не образуя губ, не образуя
неправильного призрака двух ног,
ни серебра, ни света — ничего,
вновь ровно ничего не образуя.




ЖЕЛТЫЙ ФРАГМЕНТ

«Взвейтеся, кони, и несите меня с этого света...»
Н. В. Гоголь


Московская улица. Снег с дождем. Белые кони бегут по ипподрому. Кажется, что и на улицах тоже — белые кони.

... Боже мой, как не хватает — жить! —
ни за что на свете не дышать,
светлый плащ вослед перекрестить
и лица вовеки не узнать.

Вот и начинаешь различать
Абсолютный Проигрыш — есть жизнь,
где нельзя вполсилы прокричать:
"погоди, я здесь!" и "оглянись!"

Погоди, о оглянись, постой! —
абсолютный проигрыш кружит
вновь над незнакомой головой
в слабом пенье местных аонид.

Проиграй всё в жизни до конца,
проиграй и различи отбой,
ибо жизнь и есть тот край лица,
где нет губ, расслышанных тобой

в Абсолютном Проигрыше снов,
в Абсолютном Проигрыше слов,
в Абсолютном Проигрыше всех
губ, ресниц, летящих в первый снег.

Проиграй весь мир и просто жизнь...
Слабая гармония блестит,
проигрыш — всё же движенье ввысь,
если жизнь, как платье, вниз летит.

Погляди, о оглянись, постой —
слабая гармония блестит,
снег влетает в двор полупустой,
абсолютный проигрыш — транзит

в мир, где губы говорят "люблю"
и листва не скажет: "никогда".
Телефон звонит, и к декабрю
снег от слов роняют провода.

Ибо жизнь — неверный абсолют,
Ибо, надломивши косо бровь,
смерть въезжает в слабенький салют
парой велосипедистов вновь.

Боже мой, дай проиграть твой дар,
слыша шорох платья, слабый снег,
чтоб слетевший с губ по ветру пар
был весомее, чем просто человек.

Снова ночь. И скоро Новый год.
Пенье всенощной в транзисторе плывёт,

и в помехах столько тишины,
и настолько ярче блеск огней,
что слова у губ уже слышны
не как жизнь, а как замена ей.

Во дворе кружится снег. Темные окна.

На развилках целей и идей
снег заметен вчетверо сильней,
вчетверо сильней слышны слова,
вчетверо — кружится голова.

Жизнь переставляет в декабре
строфы, судьбы; в пыльном серебре
лица, пустыри и шлейф проблем
по телеэкранам. Я совсем

отупел и, кажется, ослеп.
Я, наверное, кажусь нелеп.
Я, наверное, совсем отвык
там смеяться, где смешно. И в крик
я от боли больше не кричу —
сколько ж можно. Я в Отечестве молчу.
....................................
Я молчу в Отечестве моем
....................................
сколько ж можно…


Окна и снег во дворе.




ЦАРИЦЫНО

Кирпичные постройки загородного дворца Екатерины. Фрина, некогда знаменитая гетера разговаривает с Трубачом. Звезды.

Но к делу. Античная арка. Изгиб.
Трубач и матовый женский локон.
Яркие губы под снегом лип,
склонившихся над худым водостоком...
Мы тоже с вами порой могли б
побыть "тет-а-тет" не в краю далёком,
а в арке античной — наедине,
мой ангел... Дурных площадей вовне.

Мы тоже могли бы. Ну что ж — увы...
Я слышу голос: "Послушай, детка,
что ты знаешь об Эль, ведь вы
встречались? — "Встречались. Но крайне редко.
Тебе-то что? ...Ну, вокруг головы
во время дождя ореол и сетка,
колени круглы вполне невинно..."
—"Все ж твоих они не круглее, Фрина.

Этот твой, как его? Тот художник, он
приглашал её в гости?" — "Ну да, когда-то.
Его удивил головы наклон.
Он псих был. К тому ж весьма бедновато,
как, впрочем, и всё там, шёл свет из окон.
Прелестна, глупа, с синевой от взгляда.
Смотрела в окно. Как в театре пустом,
в тучах ломалась из звёзд Наяда."

"Плеяды?" — "Не знаю. Ты тоже псих.
Ну что ещё. Я спала и слабо
различала какой-то лиловый штрих.
Я спала, но сон не осилил взгляда."
— "Ты что, лунатичка?" — "В какой-то миг
всё стало отдельно. Детали надо?
Она остаётся в глазах, как надлом,
когда рухнет картонный дом.

К тому ж неуклюжа. Не двадцать один,
а одиннадцать ей по манере держаться.
Красивая девочка. Слабый дым
в лиловых глазах. Ей бы сниматься.
Но, думаю, что, снимая грим,
её странно у зеркала оставаться.
Зеркало любит конкретный предмет,
здесь же — ветки надлом, той, которой нет.

Неуклюжие губы, неуклюжий взгляд,
неуклюжие ноги. Одета шикарно.
В волосах заколка. Край платья смят.
Всё это вместе весьма вульгарно.
Искать за окном голый свет Плеяд
будешь голой сама. И регулярно.
Платье ломается хрупко и кругло
по форме колен. Небесная кукла...

...Холодно как. Послушай, зачем
ты морочишь мне голову? Вы же с нею
знакомы." — "Фрина, я вижу совсем
другое: какой-то просвет, Психею...
Её можно коснуться, сломать, но затем
кто бы плюнул в глаза. И я немею,
к сжатым губам поднося инструмент,
именно в этот момент.

Это — "вещь в себе", переставшая быть
вещью. Хоть можно сломать, потрогать...
Ей можно звонить, обмануть, забыть.
Руку вытянув, встретить локоть.
Плод фантазии может, наверно, жить,
садиться в такси и надламывать ноготь.
И для нас оставаться, плача, любя,
лишь вещью — вокруг себя!

Суд и труба — старо. Но есть
истина здесь. И девочка эта,
напоминая Благую Весть
о том, что вещь не помеха для света,
о том, что тело, несущее вес —
полёта знак и высот помета,
она свяжет со мной этот звук и штрих,
задохнувшись у губ моих.»

Развалины в парке. Луна и снег.
Стрельчатость окон тешится белым
снегом внутри, и человек
в парке огромном означит телом
своим не себя. Ибо в мире целом
тоже, наверное, парк. И ввек
человеку лица своего не прочесть,
даже если оно есть.




АНДРЕЙ ТАВРОВ
На Середине Мира


ЭЛЬ: начало

Ответ Фаусту.: стихи 80-х годов.
Альба: стихи 80-х гг.
Зима Ахашвероша: из книги.
Из Часослова Ахашвероша
Свет в каждом разломе
О поэзии ЧНБ.
О книге Вадима Месяца
из цикла "данте"


"Эль": поэма, начало
"Эль", часть вторая
"Эль", часть третья
"Эль", часть четвертая





на середине мира: главная
озарения
вера-надежда-любовь
Санкт-Петербург
Москва