на середине мира
алфавит
станция
тавров
"Эль": поэма, начало
"Эль", часть вторая
"Эль", часть третья
"Эль", часть четвертая





АНДРЕЙ ТАВРОВ




ЭЛЬ
ФРАГМЕНТЫ И РЕЧИТАТИВЫ

часть четвертая



СИНИЙ ФРАГМЕНТ

PASSIONS.
РЕЧИТАТИВЫ


«…первый и последний».
Иоанн.



ТАЙНАЯ ВЕЧЕРЯ

1
Взгляд мой нерезок. Я вижу концы и начала, иные пространства,
миры вне времён и вне стадий, я вижу
запредельные ноты, которым не здесь доведётся звучать,
этим зреньем двойным различаю какую-то нишу
и светильник; ресницы, сорвавшись слезой, в сильном блеске становятся — ниже
и пронзают пространство, я вижу людские глаза, хотя ангелы — ближе.
Что совершается тут? — человек, что ошибся окном, торопясь за неверной женою,
он уже произнёс: «ничего!»; сбросив верхний хитон, я стою на коленях и мою
ноги Иуде; и я говорю им: любите, и я говорю им: любите друг друга живою
любовью, отныне лишь только по ней да узнают о том и прочтут,
что вы были со мною.
И я вновь говорю им, что я ухожу, вижу ветви оливы, светильники пылкие в окнах
«Вы пойдёте за мной мимо чуждых языков и лиц, мимо мокрых
и с прорехами крыш, вы пойдёте за мной, отражаясь в тех стёклах,
сквозь которые смотрите вы,
но на вас смотрит Нечто в ответ с черной раной и золотом в рёбрах».




2
И Фома вопрошает: о рабби, но как? мы не знаем дороги...
я опять говорю, заглянув в дорогие глаза, что приблизились сроки,
«я есмь — путь, я есмь — истина, жизнь», но смещаются слоги
в слово хэсед, я вновь говорю: «я есмь путь, и вы все — на пороге.
Ибо — кончилось время, отныне я сам — приношенье.»
Боже мой, отчего же так больно? В окошке мерцает движенье
раскачавшейся ветки оливы, и я говорю: «ещё прежде рожденья
с этих пор — до конца! — человек — не один у петли и в ночи,
в абсолютной тоске пораженья;
и ещё говорю: «среди вас есть предательский, верный
и застенчивый взгляд», и Иуда, красивый и нервный,
задохнувшись, он спросит меня: «уж не я ли, равви?»,
и в ответ я молчу, добавляя лишь: «первый
будет завтра последним, любите друг друга», и я говорю ему: «мерой


3
сыплем мы сами зерно, делай то, что хотел ».
Человек, всколыхнувши светильник выходит сквозь двери;
тускло светят циновки, светильник не тянется к вере
в беспредельность и небо, а лишь — к потолку, в мокром сквере
пискнет мышь, только слово «любовь» — всё же крепче последней потери,
долговечнее смерти, бескрайнее жизни, «любите, и я ухожу, и туда вам,
сегодня нельзя, вы пойдёте по улицам, скверам, распутьям, дорогам и датам,
вы пойдёте меж дней и домов, мимо храмов и цирков навстречу нелюбящим взглядам,
больше нет одиночества в мире, ибо Агнец всегда с вами рядом.
Вы останетесь здесь, я уйду, вы рассеетесь, стадо, быстрее свечи мановенья,
когда это случится, и Пётр, подавляя волненье,
говорит мне: о рабби, пусть все, но не я, ибо смерть и гоненья —
всё приму — «ты же, Пётр, отречёшься всех раньше, ещё до петушьего пенья».



***
Аристократ, добравшись в Палестину
крылатым кораблём позавчерашним,
бредёт по городу, сорвавши хворостину
и голову задрав к замшелым башням.

Как хорошо под молодой сандальей
и твёрдой и уверенной ногою
оставить след, что врезан в беспечальной
подошве — след в пыли: «иди за мною!»

Как хорошо после дурных просторов
и палубы с приподнятой кормою
войти в прекрасный незнакомый город,
оставить след в песке: «иди за мною!»

и видеть женщин, новых и красивых,
две башни Хасмонейской цитадели,
как хорошо, что много жизни в ивах,
намного больше, чем порой в постели.

И вслушаться в гортанные созвучья
на Ксистусе, театре, ипподроме,
как хорошо, что сломанные сучья
роняют сок, как стоик капли крови.

Иди за мной, иди за мной, малышка,
кривым проулком к серебру потока.
Бредёт купец. На кровле спит воришка.
Их бог невидим. Верный взгляд на бога.

Но от чего сегодня так туманно,
но от чего сегодня так обманно
стоят дома. И каплею любою
туман смывает след: «иди за мною»?

...И нет ни Иешуа, ни Марии,
и спали ангелы невыносимо мёртво,
и спали ангелы, и в мертвом ветре плыли,
и как любовников, их смерть сносила по два.

Но шла — Мария через Иудею,
и дождь хлестал, посеребрив ресницы,
и ни за что никто не шёл за нею,
и, вскрикнув, сквозь неё летели птицы,

преображая пенье — до хорала,
преображая пенье — в серафима...
Мария шла в тумане и хромала.
Два ангела уснувших плыли мимо.



ГЕФСИМАНСКИЙ САД

1
И в полночной стране средь немолчных олив, краем глаза огни на прощанье,
краем глаза огни городские со сломанной веткой звёзды различив, я в отчаянье
упадая ничком, вдруг почувствую страшный и звёздный поток, и молчанье,
и молчанье кружит средь немолчных олив, и ветвей еле слышных качанье.
Только страшно пылает звезда, Пётр уснул и уснул Иоанн,
и из этой страны я иду в амальгаму, в просторы бесплодные стран,
где нет Бога, лишь мрак, где нет Бога, и здесь я один, и туман.
Хрустнет ветка вослед, безымянность, и нет ничего, лишь Ничто и обман.
Содрогается дух мой, ни троп, ни огней, ничего, ни лица и не слога,
только страшная боль всех сожжённых держав, всех истерзанных душ до истока
этой боли, до праха мучительных губ, только мрак и дорога,
я есмь — твари позор, содроганье, и нет ни звезды, ни потока.


2
Боже мой, я сказал: «Больше нет одиночества...», — пей же
эту чашу тоски, ибо ты ныне парус и Ангел греха, только хаос без вещи,
без лица и любви, только смрад бытия и убитый оскал и погасшие свечи.
Я, как дева, поруган - все девы на свете, и мрак, и смешок человечий.
«Пётр, проснись!», да минует меня сия чаша, о авва и Боже,
но пусть так, как Ты хочешь, не я! и что-то случилось, похоже, —
в этом мраке мне чудится — звук, и он шепчет всё то же,
то же слово «мой мальчик...», я вновь средь олив,
только кровь, а не слёзы сочится с лица, угасая на коже.
Я могу говорить, я молчу, но отныне — меня разрубили
в Вифлееме в ту гулкую ночь избиенья, и скольких убили
замолчавших младенцев солдаты Великого Ирода, столько же раз мне пробили
сердце насквозь и до смерти, о если бы ведали вы, как Мы вас возлюбили!


3
Это я захлебнулся в крови в перерезанном горле Серебряной той Мариамны,
это я через двадцать веков буду гнить в лагерях, там, на Севере, ибо не камни
возопят у бараков, но вновь человек, это я захриплю в наркомане
и схвачу перекошенным ртом через петлю немыми глотками
оставляемый воздух: но - нет одиночества больше.
Ибо сердце моё — вас объяло. О авва и Боже!
страх, убийство, отчаянье, кровь — примет агнца руно, убиенного тоже,
ибо я есмь — дорога и агнец, спадает роса, оставляя прохладу на коже,
и я вижу огни и солдат, ученик родом из Кириафа, апостол Иуда
их ведёт, ибо я обманул его, ибо не сделалось чуда —
я не стал их царем, он целует меня, и я слышу свою, словно чью-то,
промелькнувшую мысль: поцелуй этот крестообразен, и стражника треплет простуда.


***
Что видно здесь, кроме тумана храма
и львов крылатых возле ипподрома,
целебных вод из глуби Силоама?
Шла городом через туман Мадонна.

Что видно, что напишет синий воздух,
сегодня ночью весь упавший в звёздах
куда-то мимо, вновь куда-то мимо,
звезда Твоя, ты тоже уносима?

Взамен её — полынь и жуть объятья —
трепещет под сожжёнными руками,
за смерть уже захлёстнутое платье,
но это всё — свершается не с нами,

но это всё свершается далеко,
но это всё свершается в Марии,
лишь Симеон пророчит ради Бога:
«Тебя и сына острия людские

пронзят одновременно.» Кто же плачет,
кто плачет, и не слышно в Иудее?
Не видно тех, которые заплатят
за каждый крик людской, и, не скудея,

дождь рушится на черепицу башен,
но это всё свершается не с нами
в том городе, что и поныне страшен
какими-то обрывочными снами.

Но это всё свершается не с нами —
претория, Мария, колоннада
двукрылого дворца, покуда сами
мы вдруг не выкрикнем под небеса: «не надо!»

Покуда не забьёмся мы от боли
в ночи пустой, вослед туману платья,
от мрака по глазам — взамен любови,
от страха по вискам — взамен объятья.

От тюрем, лагерей и просто маршей,
и просто, заглянув в глаза людские...
Никто не плачет. Просто крылья машут.
Распавшись, дождь стекает с век Марии.



ГОЛГОФА

1
Час казни шестой, на Лысой горе оцепленье, пехота, сирийцы, неполная ала,
потоки отвесные света, на правом плече пехотинца, как жало,
серебряно вспыхнув — пронзает глаза мои пряжка, сползло покрывало
на плечи Марии, сгорают в лучах фиолетовых пряди волос, два лиловых кристалла,
недвижных под локоном дымным, глаза как простор неподвижны.
Тень от скутума, ёжась, крадется к щиту, здесь сегодня не трижды,
здесь сегодня не трижды распяли подонков и мразь — ибо там вон висишь ты
на четвертом кресте, что пронзает Марию, ни ниже, ни выше,
чем сама эта Дева, и нет ему нынче предела, доступного зренью.
Боль в таких вот глазах — сильный ветер, несущий к спасенью,
словно мачты, кресты всех миров, всех предательств и мук, хрупкой тенью
Иоанн прижимается к ней, не к кресту. Капюшон на солдате схож с грязной постелью.


2
Это всё различимо с креста, временами, покуда глаза освещает сознанье,
чтоб, погаснув, уйти. Мне, наверное, больно... всё ж крестообразно страданье.
Словно лук со стрелой эта мука кривит рот и плечи и кости, кривит очертанья
лошадей и солдат, и далеких холмов, но минует сиянье
безымянное глаз, оставляя им форму и что-то, рисунок и что-то, вниманье и что-то,
и мой рот напевает начало псалма: о мой Бог, на кого Ты
и зачем Ты оставил меня...", его вновь повторит неизвестный солдат из когорты
бесконечных времен, и он вспомнит меня, зажимая напрасно аорту
в абсолютной тоске пораженья. И кто-то другой, задержав у прокушенных разом
и кривящихся губ крест как скрепу — он вспомнит меня и, серебряным глазом
заглянув те пределы и ветви, где — я, и отринув беспомощный разум,
скажет: "Боже! зачем ты оставил меня...” и зажжённым алмазом —


3
вдруг меня он почует — в себе. Свет и Путь. Пехотинцы, воткнув средь подпалин
в каменистый суглинок копье, состоят из значков и медалей,
и слепни облепили мне плечи и рот, онемевшую плоть гениталий,
я хриплю: в твои руки я дух предаю... и любой человек гениален...
Турма снявшись идет на рысях, поднимая белёсую пыль, только центурион
Неразборчиво что-то бормочет, как пыль, невесом, так вот — сон
нам глаголет о будущем, рот шевелится, слова —
суть рождение сна, после — лёгких, а после — едва
уловимо уходят к душе через тело и странную дрожь.
Что-то шепчет солдат у креста — не расслышать сквозь дождь,
Но слова всё ж звучат: "крест", "святой", "человек", "гарнизон"...
И конвертом разорванным нас догоняют сквозь сон.



***
Мария шла через потоки ливня,
на шаг опережая Иоанна,
и становилась всё неуловимей
в дождливой сетке и клоках тумана.

Мария шла опять по Иудее,
через отчизну, мёртвую — до Сына,
и светлый плащ плескался вслед за нею,
как свет, бесплотно и неуловимо.

Через поля и времена Отчизны,
через людские взгляды, башни, тризны,
в лохмотьях — ослепительных и странных
и в свете — удивительном и страшном,

и в свете — поразительно прекрасном,
сквозь рубища и нищету людскую
сиянием почти крестообразным,
сиянием любви сквозь жизнь любую.

Шла, не опережая волны света,
не отставая — шла посередине,
и вздрагивала от порывов ветра,
когда крылом шумели серафимы.

Через парады, парки и ограды,
через суглинок, через снег летящий,
через отчаянье любого взгляда,
как звук "люблю", растущий и целящий.

Через просёлки, крики городские,
сквозь стены тюрем и любой платформой,
сквозь муки и проклятия людские,
и крест в лиловом взгляде жил четвёртый.

И в поле, ослепительном и белом,
и в поле, поразительном и бедном,
так истончившись от любви и боли,
так оставляя жизнь на каждой кровле,

что только взгляд перелетал над полем,
что — лишь глаза... И — только серафимы
хлестали крыльями, и пролетали горем,
в котором даже им невыносимо.

И падал взгляд с прозрачной синей тверди
на бедный купол в поле, человека,
бредущего — не в направленье смерти,
но параллельно ей — вдоль поля, снега.

Глядящего на бедный–бедный купол,
как иногда глядят в глаза людские,
и ёжась в курточке худой, а губы,
не шевелясь шептали о Марии

какие-то слова. Совсем неслышно.
Какие-то слова — не слышно рядом.
И серебрились латанные крыши
не в пенье серафимов, но под взглядом,

что можно видеть только на пороге,
уже ступив, куда не могут крылья,
туда, где — Ничего. Но в Эпилоге
всё ж оглянуться, услыхав: "Мария!",

всё ж оглянуться и, взмахнув рукою,
размытой до смерти, но всё ещё живою,
вдруг различить, словно остаток Жизни,
глаза Марии посреди Отчизны.

Остаток жизни — снег пылает частый,
остаток жизни — обогнавший тело
не жизнию ненужной и нестрашной,
а взглядом Девы, что лишён предела.

И, задохнувшись днём новозаветным,
я — жив ещё, и я ищу причину...
Скользя и падая, любви нездешним светом
Мария вновь идёт через Отчизну.





АПРЕЛЬСКИЕ СТРОКИ

"Апрель, беспощадный месяц..."
Т.С.Элиот


Первая зелень парка. Петровский дворец в зелёном дыму. Влажный асфальт.

На этом обрывается глава
и почерк Автора. Легко летят слова,
ненужно длясь вдоль парков городских,
и птицы не перегоняют их.
Шумит мотор. Барочная строфа
мне режет зрение, и слабо голова
кружится от разбитых в кровь дорог
чужого города и искривлённых строк,
несущих лица, пыль, свеченье плеч,
чужие статуи, чужую речь,
крылатых львов и белый ипподром.
Зачем всё это? И к чему в пустом
листе сверкает перстень, и едва
не плавясь, вспыхнула на пряжке морда льва?

Что это — главы из романа? Плод
фантазии в ночи, лишённой сна?
Или он — видел казнь и мертвый рот...
Ведь он был не один, а сатана
перенести его, пожалуй, мог
в великий, страшный город, что, пыля
глядит весной в окно. И пыль вдоль строк
летит в глаза, и за четыре дня
до Воскресенья Светлого пишу
я эти строчки и сырым дышу
апрельским воздухом. Грохочет мотоцикл.
Зелёные закаты вдоль окна.
Год состоит из дат, людей и цифр,
душа – из боли, реже света. На
последнем выдохе любви кончая "круг",
я выроню листы из слабых рук,
когда так пусто, резко и светло
ударит ангел в лишнее стекло
зелёно-дымным, как рассвет, крылом,
пустым созвучьем в воздухе пустом.
Что ж, это время подводить итог
и завершать судьбу, стихи, слова...
Кружится в сильном свете голова,
и ангел точку ставит после строк.





ФИОЛЕТОВЫЙ ФРАГМЕНТ

ВСТРЕЧА
Но где мой дом?
А. А.


Южный город. В театре идёт "Гамлет". К парку примыкает двухэтажная гостиница, в которой остановились Автор и Фон Тойффелль, черт.


Ещё перо свой продолжает бег.
..............................
Шумит за окнами двадцатый век.
И спьяну лупит Понт о волнолом.
Театр. Две пальмы. Двухэтажный дом.
Пейзаж знакомый. Море. Пара шлюх,
и пьеса старая опять терзает слух,
летя через колонны в особняк:
"ту би о нот ту би..." В ушах сквозняк.
На подоконнике сидит какой-то тип.
Ба! Старый друг, свой в доску весельчак!
Херр Тойффелль в кружевной тени от лип.
У рта его звездой блестит коньяк,
тот инструмент, что местных аонид
пленяет наповал: «ту би, ту би...
Закуковал... Не можешь, не люби.
А как по твоему?» — Невзрачный человек
садится рядом, не поднявши век,
далёкая труба поёт в ночи.
Пустынно как-то. И шаги ничьи.
Мелодия ничья. Клочки газет.
И ничего-то в целом мире нет.
Труба стихает, возникает вновь,
я слышу слёзы, но не вижу бровь.

Вновь тишина. Поёт труба, в окне
два силуэта. Косо у столба
трепещет клок газеты. В тишине
последний раз поёт в ночи труба...
..................................


Хлопает дверь автомобиля. Автор кидается к окну. На улице он видит Эль.

В утреннем тумане, под окном;
в утреннем тумане хлопнет дверь,
ничего не слышно здесь теперь,—
рядом хлопнет дверь с особняком,

Автор, вздрогнув, кинется к окну —
(пальмы, площадь, свет, автомобиль...)
и увидит белую одну
блузку, фар светящуюся пыль,

и увидит женщину, и свет
хлынет больно в слабые глаза,
и мелькнёт средь месяцев и лет
то, что видеть, в общем-то, нельзя —

лёгкий и призывный взмах руки,
лёгкий и летящий шум одежд,
лёгкий, словно слово "помоги",
свет тумана в фонаре надежд.

Прянувши к окну, увидеть ту,
что на свете может и не быть,
додышать, поверить на лету
в эту жизнь и, вскрикнув — долюбить,

вскрикнув: "Эль!..." Лиловые глаза,
и ладони белой лёгкий взмах —
это больше, чем нежданная слеза,
это больше, чем любовь и страх.

И становится и бедно и светло,
светится прозрачное стекло...
Крикнуть: "Эль!", — и, выдохнув: "бог мой!..",
над нарядной лёгкой головой,

кинуться, теряя силы, вслед,
(те, что в жизни вовсе не нужны)
и, вбегая в разряжённый свет,
вдруг услышать голос сатаны:

"Ты куда?" и крикнуть вновь: "взгляни!",
и расслышать: "Не спеши, постой!
это всё — неверные огни,
шаткий воздух, обморок пустой.

Это воздух утренний чудит,
это сон зеркал внизу стоит,
это ветер снится сам себе,
и листва мерещится листве.

Кто такая Эль? — лишь чуткий слух,
просто светлый призрак твой, поэт,
твой же в явь вторгающийся дух."
— "Это встреча!" — "Прецедентов нет!

Даже если — встреча, чудо, знак,
небывалый до сих пор, то как
ты узнаешь эту новость, жизнь,
даже если в ней переплелись
жизни две, два бытия — вглядись,
не в себя, не в вечность, не в карниз —

в это существо. Ты знал его?
Женщина внизу!.. Да что с того?
Прежде ты видал её хоть раз?"
— "Это Эль" — "Допустим... Только глаз

этих ты не видел, этих рук
ты не трогал. Твой усталый слух
не узнает голоса и слов"
— "Это — Эль!" — "Лишь призрак здешних снов!"

— "Всё неважно!.." — И, закрыв глаза,
вдруг вбежать, минуя свет потерь,
в полуоборот немой лица
и в туман, в котором хлопнет дверь.

И припасть к коленям головой,
задохнуться, полуразличить:
"Бедный мальчик, бедный мальчик мой!.."
И ударит сильный свет &mdah; сквозь жизнь,

и потянутся белесо небеса,
и не кончится до смерти шум волос,
и не кончится последний свет лица
ни за что — средь неустанных слез.

"Бедный мой..." И тишина. И звук
жизни негасим средь всех потерь,
всех утрат, прощальных взмахов рук
сквозь туман, в котором хлопнет дверь.





АВТОРСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ

Наверно это — надо, надо "быть"
на севере, на юге, в толкотне
трамваев, тополей и надо — жить,
и только ночью умирать во сне.

Нет — всё не то. И я не знаю сам,
не знаю, почему, но всё — не то.
Лишь жизнь мелькнёт, как птица по глазам.
Стреляться лучше, расстегнув пальто.

И лучше распустить поток волос,
заколкой щёлкнув напоследок. Что ж,
шум смерти на любовь порой похож,
но в первом случае твоих не видно слёз.

Но это всё — театр. А мы — живём.
Своих героев в парке узнаём,
Хер Тойффелль говорит, а значит — ша!
я слышу слово редкое: "душа"
и лебединое "их либе дих"...
Когда всё спел, то остаётся лишь
балет на сцене и на веках тик,
крест на странице и в кармане — шиш.




УХОД

Автор, Эль, Фон Тойффелль. Колонны театра. Симон Киренеянин, возникнув из тишины, подходит к Чёрту. В его глазах кипарисы Иерусалима.


"А это кто? Ах, это ты! Тебе
что надо здесь?" — И Симон из Кирены,
возникнув, как бумага на столбе,
подходит к бесу. Сильным светом вены
стоят в запястье. В призрачном столпе
дрожат и лабиринт, и край арены.
"Они уходят. Не мешай." В траве,
подсветка бара тает постепенно.
...............................

— "Уходят? Ну, а как она не Эль?
Душа служебная, чтобы развлечь меня,
подъехала к гостинице и дверь
авто захлопнула?.." — "В лиловости огня,
идущего как взгляд на нас теперь,
как из распахнутого в свет окна,
от Той, в Ком свет не ведает потерь,
в нём, рядом с Автором, всегда — одна,
ей имя — Эль. Неважно, чем она
была и с кем. Он выиграл, поверь,
твой спутник! Ибо Автору дана
дорога в жизнь сквозь это существо,
и только Эль — и мера и длина,
что в строй небес с собой введёт его.

Так велено тебе сказать, прощай!
Ты сам проводишь их к дороге высшей,
я ухожу..." Луна бежит, и край
крылатый света не кончается над крышей,
но убегает вдаль подобьем стай,
летящих над позеленевшей нишей
с курортной статуей, поверх причальных свай.
Ничто не стало выше или ниже.
Поёт труба, летит газеты клок.
Последний раз поёт труба. Свеченье
становится сильней, и эпилог,
похоже, косо, — но вплывает в пенье!
Дорога звёздная, и молча Автор, Эль
бредут по ней, безмолвствует свирель.

Три силуэта канули в ночи,
во всяком случае их нет в привычном свете.
Попрятались куда-то трубачи,
лишь лунный луч сбегает по газете
в обрывках света. Звуки, вновь ничьи,
я снова различаю на рассвете.
Ещё не утро, но уже почти
светло, труба поет. Рулады эти
плывут, плывут... Читатель мой, прочти
о том, что было, в утренней газете
и разорви. Плывёт труба меж строк,
и клочья с буквами летят сквозь эпилог,
звучит труба, но не как свойство меди,
а просто так, взамен тебя, итог.





ХОР МАЛЫХ АНГЕЛОВ

Москва. Садовое кольцо, светает.


Споём, споём о жизни и о смерти.
И ясный взгляд вдруг хлынет с синей тверди,
и ты застынешь как-то отрешённо,
и тянутся легко и завершённо

белесые немые облака,
и как-то мимо, Боже мой, как мимо
вновь пробегает возле ног река
и оставляет жизнь без капли грима,

и движет лица к форме состраданья,
любви трамвай, дрожа, проносит мимо
мосты и лица, арки, умиранья,
рождая свет в ночи необъяснимо.

И оставляя всё, что ты оставил,
река рванётся руслом к небосводу,
и жизнь течёт наперекор всех правил
вослед реке. И ты не смотришь в воду.

Поёт труба, поёт ненужной нотой,
поёт вдоль речки и звучит над веком!
Ненужная труба последней йотой
любви немой плывёт над человеком.


1983 — 1984 г.г., Москва — Новая Деревня





"Эль": поэма, начало
"Эль", часть вторая
"Эль", часть третья
"Эль", часть четвертая



на середине мира: главная
Андрей Тавров
вера-надежда-любовь
Санкт-Петербург
Москва