на середине мира алфавит станция тавров "Эль": поэма, начало "Эль", часть вторая "Эль", часть третья "Эль", часть четвертая АНДРЕЙ ТАВРОВ
ЭЛЬ
ФРАГМЕНТЫ И РЕЧИТАТИВЫ часть четвертая СИНИЙ ФРАГМЕНТ PASSIONS. РЕЧИТАТИВЫ
«…первый и последний».
Иоанн. ТАЙНАЯ ВЕЧЕРЯ 1 Взгляд мой нерезок. Я вижу концы и начала, иные пространства,
миры вне времён и вне стадий, я вижу
запредельные ноты, которым не здесь доведётся звучать,
этим зреньем двойным различаю какую-то нишу
и светильник; ресницы, сорвавшись слезой, в сильном блеске становятся — нижеи пронзают пространство, я вижу людские глаза, хотя ангелы — ближе. Что совершается тут? — человек, что ошибся окном, торопясь за неверной женою, он уже произнёс: «ничего!»; сбросив верхний хитон, я стою на коленях и мою ноги Иуде; и я говорю им: любите, и я говорю им: любите друг друга живою любовью, отныне лишь только по ней да узнают о том и прочтут,
что вы были со мною.
И я вновь говорю им, что я ухожу, вижу ветви оливы, светильники пылкие в окнах«Вы пойдёте за мной мимо чуждых языков и лиц, мимо мокрых и с прорехами крыш, вы пойдёте за мной, отражаясь в тех стёклах, сквозь которые смотрите вы,
но на вас смотрит Нечто в ответ с черной раной и золотом в рёбрах».
2 И Фома вопрошает: о рабби, но как? мы не знаем дороги... я опять говорю, заглянув в дорогие глаза, что приблизились сроки, «я есмь — путь, я есмь — истина, жизнь», но смещаются слоги в слово хэсед, я вновь говорю: «я есмь путь, и вы все — на пороге. Ибо — кончилось время, отныне я сам — приношенье.» Боже мой, отчего же так больно? В окошке мерцает движенье раскачавшейся ветки оливы, и я говорю: «ещё прежде рожденья с этих пор — до конца! — человек — не один у петли и в ночи, в абсолютной тоске пораженья; и ещё говорю: «среди вас есть предательский, верный и застенчивый взгляд», и Иуда, красивый и нервный, задохнувшись, он спросит меня: «уж не я ли, равви?», и в ответ я молчу, добавляя лишь: «первый будет завтра последним, любите друг друга», и я говорю ему: «мерой 3 сыплем мы сами зерно, делай то, что хотел ».
Человек, всколыхнувши светильник выходит сквозь двери;
тускло светят циновки, светильник не тянется к верев беспредельность и небо, а лишь — к потолку, в мокром сквере пискнет мышь, только слово «любовь» — всё же крепче последней потери, долговечнее смерти, бескрайнее жизни, «любите, и я ухожу, и туда вам, сегодня нельзя, вы пойдёте по улицам, скверам, распутьям, дорогам и датам, вы пойдёте меж дней и домов, мимо храмов и цирков навстречу нелюбящим взглядам, больше нет одиночества в мире, ибо Агнец всегда с вами рядом. Вы останетесь здесь, я уйду, вы рассеетесь, стадо, быстрее свечи мановенья, когда это случится, и Пётр, подавляя волненье, говорит мне: о рабби, пусть все, но не я, ибо смерть и гоненья — всё приму — «ты же, Пётр, отречёшься всех раньше, ещё до петушьего пенья». *** Аристократ, добравшись в Палестину крылатым кораблём позавчерашним, бредёт по городу, сорвавши хворостину и голову задрав к замшелым башням. Как хорошо под молодой сандальей и твёрдой и уверенной ногою оставить след, что врезан в беспечальной подошве — след в пыли: «иди за мною!» Как хорошо после дурных просторов и палубы с приподнятой кормою войти в прекрасный незнакомый город, оставить след в песке: «иди за мною!» и видеть женщин, новых и красивых, две башни Хасмонейской цитадели, как хорошо, что много жизни в ивах, намного больше, чем порой в постели. И вслушаться в гортанные созвучья на Ксистусе, театре, ипподроме, как хорошо, что сломанные сучья роняют сок, как стоик капли крови. Иди за мной, иди за мной, малышка, кривым проулком к серебру потока. Бредёт купец. На кровле спит воришка. Их бог невидим. Верный взгляд на бога. Но от чего сегодня так туманно, но от чего сегодня так обманно стоят дома. И каплею любою туман смывает след: «иди за мною»? ...И нет ни Иешуа, ни Марии, и спали ангелы невыносимо мёртво, и спали ангелы, и в мертвом ветре плыли, и как любовников, их смерть сносила по два. Но шла — Мария через Иудею, и дождь хлестал, посеребрив ресницы, и ни за что никто не шёл за нею, и, вскрикнув, сквозь неё летели птицы, преображая пенье — до хорала, преображая пенье — в серафима... Мария шла в тумане и хромала. Два ангела уснувших плыли мимо. ГЕФСИМАНСКИЙ САД 1 И в полночной стране средь немолчных олив, краем глаза огни на прощанье, краем глаза огни городские со сломанной веткой звёзды различив, я в отчаянье упадая ничком, вдруг почувствую страшный и звёздный поток, и молчанье, и молчанье кружит средь немолчных олив, и ветвей еле слышных качанье. Только страшно пылает звезда, Пётр уснул и уснул Иоанн, и из этой страны я иду в амальгаму, в просторы бесплодные стран, где нет Бога, лишь мрак, где нет Бога, и здесь я один, и туман. Хрустнет ветка вослед, безымянность, и нет ничего, лишь Ничто и обман. Содрогается дух мой, ни троп, ни огней, ничего, ни лица и не слога, только страшная боль всех сожжённых держав, всех истерзанных душ до истока этой боли, до праха мучительных губ, только мрак и дорога, я есмь — твари позор, содроганье, и нет ни звезды, ни потока. 2 Боже мой, я сказал: «Больше нет одиночества...», — пей же эту чашу тоски, ибо ты ныне парус и Ангел греха, только хаос без вещи, без лица и любви, только смрад бытия и убитый оскал и погасшие свечи. Я, как дева, поруган - все девы на свете, и мрак, и смешок человечий. «Пётр, проснись!», да минует меня сия чаша, о авва и Боже, но пусть так, как Ты хочешь, не я! и что-то случилось, похоже, — в этом мраке мне чудится — звук, и он шепчет всё то же, то же слово «мой мальчик...», я вновь средь олив,
только кровь, а не слёзы сочится с лица, угасая на коже.
Я могу говорить, я молчу, но отныне — меня разрубилив Вифлееме в ту гулкую ночь избиенья, и скольких убили замолчавших младенцев солдаты Великого Ирода, столько же раз мне пробили сердце насквозь и до смерти, о если бы ведали вы, как Мы вас возлюбили! 3 Это я захлебнулся в крови в перерезанном горле Серебряной той Мариамны, это я через двадцать веков буду гнить в лагерях, там, на Севере, ибо не камни возопят у бараков, но вновь человек, это я захриплю в наркомане и схвачу перекошенным ртом через петлю немыми глотками оставляемый воздух: но - нет одиночества больше. Ибо сердце моё — вас объяло. О авва и Боже! страх, убийство, отчаянье, кровь — примет агнца руно, убиенного тоже, ибо я есмь — дорога и агнец, спадает роса, оставляя прохладу на коже, и я вижу огни и солдат, ученик родом из Кириафа, апостол Иуда их ведёт, ибо я обманул его, ибо не сделалось чуда — я не стал их царем, он целует меня, и я слышу свою, словно чью-то, промелькнувшую мысль: поцелуй этот крестообразен, и стражника треплет простуда. *** Что видно здесь, кроме тумана храма и львов крылатых возле ипподрома, целебных вод из глуби Силоама? Шла городом через туман Мадонна. Что видно, что напишет синий воздух, сегодня ночью весь упавший в звёздах куда-то мимо, вновь куда-то мимо, звезда Твоя, ты тоже уносима? Взамен её — полынь и жуть объятья — трепещет под сожжёнными руками, за смерть уже захлёстнутое платье, но это всё — свершается не с нами, но это всё свершается далеко, но это всё свершается в Марии, лишь Симеон пророчит ради Бога: «Тебя и сына острия людские пронзят одновременно.» Кто же плачет, кто плачет, и не слышно в Иудее? Не видно тех, которые заплатят за каждый крик людской, и, не скудея, дождь рушится на черепицу башен, но это всё свершается не с нами в том городе, что и поныне страшен какими-то обрывочными снами. Но это всё свершается не с нами — претория, Мария, колоннада двукрылого дворца, покуда сами мы вдруг не выкрикнем под небеса: «не надо!» Покуда не забьёмся мы от боли в ночи пустой, вослед туману платья, от мрака по глазам — взамен любови, от страха по вискам — взамен объятья. От тюрем, лагерей и просто маршей, и просто, заглянув в глаза людские... Никто не плачет. Просто крылья машут. Распавшись, дождь стекает с век Марии. ГОЛГОФА 1 Час казни шестой, на Лысой горе оцепленье, пехота, сирийцы, неполная ала, потоки отвесные света, на правом плече пехотинца, как жало, серебряно вспыхнув — пронзает глаза мои пряжка, сползло покрывало на плечи Марии, сгорают в лучах фиолетовых пряди волос, два лиловых кристалла, недвижных под локоном дымным, глаза как простор неподвижны. Тень от скутума, ёжась, крадется к щиту, здесь сегодня не трижды, здесь сегодня не трижды распяли подонков и мразь — ибо там вон висишь ты на четвертом кресте, что пронзает Марию, ни ниже, ни выше, чем сама эта Дева, и нет ему нынче предела, доступного зренью. Боль в таких вот глазах — сильный ветер, несущий к спасенью, словно мачты, кресты всех миров, всех предательств и мук, хрупкой тенью Иоанн прижимается к ней, не к кресту. Капюшон на солдате схож с грязной постелью. 2 Это всё различимо с креста, временами, покуда глаза освещает сознанье, чтоб, погаснув, уйти. Мне, наверное, больно... всё ж крестообразно страданье. Словно лук со стрелой эта мука кривит рот и плечи и кости, кривит очертанья лошадей и солдат, и далеких холмов, но минует сиянье безымянное глаз, оставляя им форму и что-то, рисунок и что-то, вниманье и что-то, и мой рот напевает начало псалма: о мой Бог, на кого Ты и зачем Ты оставил меня...", его вновь повторит неизвестный солдат из когорты бесконечных времен, и он вспомнит меня, зажимая напрасно аорту в абсолютной тоске пораженья. И кто-то другой, задержав у прокушенных разом и кривящихся губ крест как скрепу — он вспомнит меня и, серебряным глазом заглянув те пределы и ветви, где — я, и отринув беспомощный разум, скажет: "Боже! зачем ты оставил меня...” и зажжённым алмазом — 3 вдруг меня он почует — в себе. Свет и Путь. Пехотинцы, воткнув средь подпалин в каменистый суглинок копье, состоят из значков и медалей, и слепни облепили мне плечи и рот, онемевшую плоть гениталий, я хриплю: в твои руки я дух предаю... и любой человек гениален... Турма снявшись идет на рысях, поднимая белёсую пыль, только центурион Неразборчиво что-то бормочет, как пыль, невесом, так вот — сон нам глаголет о будущем, рот шевелится, слова — суть рождение сна, после — лёгких, а после — едва уловимо уходят к душе через тело и странную дрожь. Что-то шепчет солдат у креста — не расслышать сквозь дождь, Но слова всё ж звучат: "крест", "святой", "человек", "гарнизон"... И конвертом разорванным нас догоняют сквозь сон. *** Мария шла через потоки ливня, на шаг опережая Иоанна, и становилась всё неуловимей в дождливой сетке и клоках тумана. Мария шла опять по Иудее, через отчизну, мёртвую — до Сына, и светлый плащ плескался вслед за нею, как свет, бесплотно и неуловимо. Через поля и времена Отчизны, через людские взгляды, башни, тризны, в лохмотьях — ослепительных и странных и в свете — удивительном и страшном, и в свете — поразительно прекрасном, сквозь рубища и нищету людскую сиянием почти крестообразным, сиянием любви сквозь жизнь любую. Шла, не опережая волны света, не отставая — шла посередине, и вздрагивала от порывов ветра, когда крылом шумели серафимы. Через парады, парки и ограды, через суглинок, через снег летящий, через отчаянье любого взгляда, как звук "люблю", растущий и целящий. Через просёлки, крики городские, сквозь стены тюрем и любой платформой, сквозь муки и проклятия людские, и крест в лиловом взгляде жил четвёртый. И в поле, ослепительном и белом, и в поле, поразительном и бедном, так истончившись от любви и боли, так оставляя жизнь на каждой кровле, что только взгляд перелетал над полем, что — лишь глаза... И — только серафимы хлестали крыльями, и пролетали горем, в котором даже им невыносимо. И падал взгляд с прозрачной синей тверди на бедный купол в поле, человека, бредущего — не в направленье смерти, но параллельно ей — вдоль поля, снега. Глядящего на бедный–бедный купол, как иногда глядят в глаза людские, и ёжась в курточке худой, а губы, не шевелясь шептали о Марии какие-то слова. Совсем неслышно. Какие-то слова — не слышно рядом. И серебрились латанные крыши не в пенье серафимов, но под взглядом, что можно видеть только на пороге, уже ступив, куда не могут крылья, туда, где — Ничего. Но в Эпилоге всё ж оглянуться, услыхав: "Мария!", всё ж оглянуться и, взмахнув рукою, размытой до смерти, но всё ещё живою, вдруг различить, словно остаток Жизни, глаза Марии посреди Отчизны. Остаток жизни — снег пылает частый, остаток жизни — обогнавший тело не жизнию ненужной и нестрашной, а взглядом Девы, что лишён предела. И, задохнувшись днём новозаветным, я — жив ещё, и я ищу причину... Скользя и падая, любви нездешним светом Мария вновь идёт через Отчизну. АПРЕЛЬСКИЕ СТРОКИ
"Апрель, беспощадный месяц..."
Т.С.Элиот Первая зелень парка. Петровский дворец в зелёном дыму. Влажный асфальт. На этом обрывается глава и почерк Автора. Легко летят слова, ненужно длясь вдоль парков городских, и птицы не перегоняют их. Шумит мотор. Барочная строфа мне режет зрение, и слабо голова кружится от разбитых в кровь дорог чужого города и искривлённых строк, несущих лица, пыль, свеченье плеч, чужие статуи, чужую речь, крылатых львов и белый ипподром. Зачем всё это? И к чему в пустом листе сверкает перстень, и едва не плавясь, вспыхнула на пряжке морда льва? Что это — главы из романа? Плод фантазии в ночи, лишённой сна? Или он — видел казнь и мертвый рот... Ведь он был не один, а сатана перенести его, пожалуй, мог в великий, страшный город, что, пыля глядит весной в окно. И пыль вдоль строк летит в глаза, и за четыре дня до Воскресенья Светлого пишу я эти строчки и сырым дышу апрельским воздухом. Грохочет мотоцикл. Зелёные закаты вдоль окна. Год состоит из дат, людей и цифр, душа – из боли, реже света. На последнем выдохе любви кончая "круг", я выроню листы из слабых рук, когда так пусто, резко и светло ударит ангел в лишнее стекло зелёно-дымным, как рассвет, крылом, пустым созвучьем в воздухе пустом. Что ж, это время подводить итог и завершать судьбу, стихи, слова... Кружится в сильном свете голова, и ангел точку ставит после строк. ФИОЛЕТОВЫЙ ФРАГМЕНТ ВСТРЕЧА
Но где мой дом?
А. А. Южный город. В театре идёт "Гамлет". К парку примыкает двухэтажная гостиница, в которой остановились Автор и Фон Тойффелль, черт. Ещё перо свой продолжает бег. .............................. Шумит за окнами двадцатый век. И спьяну лупит Понт о волнолом. Театр. Две пальмы. Двухэтажный дом. Пейзаж знакомый. Море. Пара шлюх, и пьеса старая опять терзает слух, летя через колонны в особняк: "ту би о нот ту би..." В ушах сквозняк. На подоконнике сидит какой-то тип. Ба! Старый друг, свой в доску весельчак! Херр Тойффелль в кружевной тени от лип. У рта его звездой блестит коньяк, тот инструмент, что местных аонид пленяет наповал: «ту би, ту би... Закуковал... Не можешь, не люби. А как по твоему?» — Невзрачный человек садится рядом, не поднявши век, далёкая труба поёт в ночи. Пустынно как-то. И шаги ничьи. Мелодия ничья. Клочки газет. И ничего-то в целом мире нет. Труба стихает, возникает вновь, я слышу слёзы, но не вижу бровь. Вновь тишина. Поёт труба, в окне два силуэта. Косо у столба трепещет клок газеты. В тишине последний раз поёт в ночи труба... .................................. Хлопает дверь автомобиля. Автор кидается к окну. На улице он видит Эль. В утреннем тумане, под окном; в утреннем тумане хлопнет дверь, ничего не слышно здесь теперь,— рядом хлопнет дверь с особняком, Автор, вздрогнув, кинется к окну — (пальмы, площадь, свет, автомобиль...) и увидит белую одну блузку, фар светящуюся пыль, и увидит женщину, и свет хлынет больно в слабые глаза, и мелькнёт средь месяцев и лет то, что видеть, в общем-то, нельзя — лёгкий и призывный взмах руки, лёгкий и летящий шум одежд, лёгкий, словно слово "помоги", свет тумана в фонаре надежд. Прянувши к окну, увидеть ту, что на свете может и не быть, додышать, поверить на лету в эту жизнь и, вскрикнув — долюбить, вскрикнув: "Эль!..." Лиловые глаза, и ладони белой лёгкий взмах — это больше, чем нежданная слеза, это больше, чем любовь и страх. И становится и бедно и светло, светится прозрачное стекло... Крикнуть: "Эль!", — и, выдохнув: "бог мой!..", над нарядной лёгкой головой, кинуться, теряя силы, вслед, (те, что в жизни вовсе не нужны) и, вбегая в разряжённый свет, вдруг услышать голос сатаны: "Ты куда?" и крикнуть вновь: "взгляни!", и расслышать: "Не спеши, постой! это всё — неверные огни, шаткий воздух, обморок пустой. Это воздух утренний чудит, это сон зеркал внизу стоит, это ветер снится сам себе, и листва мерещится листве. Кто такая Эль? — лишь чуткий слух, просто светлый призрак твой, поэт, твой же в явь вторгающийся дух." — "Это встреча!" — "Прецедентов нет! Даже если — встреча, чудо, знак, небывалый до сих пор, то как ты узнаешь эту новость, жизнь, даже если в ней переплелись жизни две, два бытия — вглядись, не в себя, не в вечность, не в карниз — в это существо. Ты знал его? Женщина внизу!.. Да что с того? Прежде ты видал её хоть раз?" — "Это Эль" — "Допустим... Только глаз этих ты не видел, этих рук ты не трогал. Твой усталый слух не узнает голоса и слов" — "Это — Эль!" — "Лишь призрак здешних снов!" — "Всё неважно!.." — И, закрыв глаза, вдруг вбежать, минуя свет потерь, в полуоборот немой лица и в туман, в котором хлопнет дверь. И припасть к коленям головой, задохнуться, полуразличить: "Бедный мальчик, бедный мальчик мой!.." И ударит сильный свет &mdah; сквозь жизнь, и потянутся белесо небеса, и не кончится до смерти шум волос, и не кончится последний свет лица ни за что — средь неустанных слез. "Бедный мой..." И тишина. И звук жизни негасим средь всех потерь, всех утрат, прощальных взмахов рук сквозь туман, в котором хлопнет дверь. АВТОРСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ Наверно это — надо, надо "быть" на севере, на юге, в толкотне трамваев, тополей и надо — жить, и только ночью умирать во сне. Нет — всё не то. И я не знаю сам, не знаю, почему, но всё — не то. Лишь жизнь мелькнёт, как птица по глазам. Стреляться лучше, расстегнув пальто. И лучше распустить поток волос, заколкой щёлкнув напоследок. Что ж, шум смерти на любовь порой похож, но в первом случае твоих не видно слёз. Но это всё — театр. А мы — живём. Своих героев в парке узнаём, Хер Тойффелль говорит, а значит — ша! я слышу слово редкое: "душа" и лебединое "их либе дих"... Когда всё спел, то остаётся лишь балет на сцене и на веках тик, крест на странице и в кармане — шиш. УХОД Автор, Эль, Фон Тойффелль. Колонны театра. Симон Киренеянин, возникнув из тишины, подходит к Чёрту. В его глазах кипарисы Иерусалима. "А это кто? Ах, это ты! Тебе что надо здесь?" — И Симон из Кирены, возникнув, как бумага на столбе, подходит к бесу. Сильным светом вены стоят в запястье. В призрачном столпе дрожат и лабиринт, и край арены. "Они уходят. Не мешай." В траве, подсветка бара тает постепенно. ............................... — "Уходят? Ну, а как она не Эль? Душа служебная, чтобы развлечь меня, подъехала к гостинице и дверь авто захлопнула?.." — "В лиловости огня, идущего как взгляд на нас теперь, как из распахнутого в свет окна, от Той, в Ком свет не ведает потерь, в нём, рядом с Автором, всегда — одна, ей имя — Эль. Неважно, чем она была и с кем. Он выиграл, поверь, твой спутник! Ибо Автору дана дорога в жизнь сквозь это существо, и только Эль — и мера и длина, что в строй небес с собой введёт его. Так велено тебе сказать, прощай! Ты сам проводишь их к дороге высшей, я ухожу..." Луна бежит, и край крылатый света не кончается над крышей, но убегает вдаль подобьем стай, летящих над позеленевшей нишей с курортной статуей, поверх причальных свай. Ничто не стало выше или ниже. Поёт труба, летит газеты клок. Последний раз поёт труба. Свеченье становится сильней, и эпилог, похоже, косо, — но вплывает в пенье! Дорога звёздная, и молча Автор, Эль бредут по ней, безмолвствует свирель. Три силуэта канули в ночи, во всяком случае их нет в привычном свете. Попрятались куда-то трубачи, лишь лунный луч сбегает по газете в обрывках света. Звуки, вновь ничьи, я снова различаю на рассвете. Ещё не утро, но уже почти светло, труба поет. Рулады эти плывут, плывут... Читатель мой, прочти о том, что было, в утренней газете и разорви. Плывёт труба меж строк, и клочья с буквами летят сквозь эпилог, звучит труба, но не как свойство меди, а просто так, взамен тебя, итог. ХОР МАЛЫХ АНГЕЛОВ Москва. Садовое кольцо, светает. Споём, споём о жизни и о смерти. И ясный взгляд вдруг хлынет с синей тверди, и ты застынешь как-то отрешённо, и тянутся легко и завершённо белесые немые облака, и как-то мимо, Боже мой, как мимо вновь пробегает возле ног река и оставляет жизнь без капли грима, и движет лица к форме состраданья, любви трамвай, дрожа, проносит мимо мосты и лица, арки, умиранья, рождая свет в ночи необъяснимо. И оставляя всё, что ты оставил, река рванётся руслом к небосводу, и жизнь течёт наперекор всех правил вослед реке. И ты не смотришь в воду. Поёт труба, поёт ненужной нотой, поёт вдоль речки и звучит над веком! Ненужная труба последней йотой любви немой плывёт над человеком. 1983 — 1984 г.г., Москва — Новая Деревня "Эль": поэма, начало "Эль", часть вторая "Эль", часть третья "Эль", часть четвертая на середине мира: главная Андрей Тавров вера-надежда-любовь Санкт-Петербург Москва |