.


на середине мира
станция
дневник


ДНЕВНИК

ДЕКАБРЬ  2009



без числа

*
Я ПОЛУЧИЛ ЭТУ РОЛЬ


Особенно в поздних, с флейтой, исполнениях — возникает горький победительный крик новорождённого. Даже БГ с его желчным, в адрес Шевчука: «я устал играть эту роль», кажется смешным.

Все мы живём нехотя, полушуткой, стараясь особенно не переживать. Давит не количество горя вокруг, а то, что оно всегда загримировано. То социальной поэзией. То невесть какой премией. Человек спит, глубоко спит, как рыба зимою. Ему легко и удобно, даже если годами без воды и света: алкоголь-то есть. Лучше не ощущать себя, забыться — и быть одним из беспечных современных Гамлетов, так и не решивших: быть или не быть. Да, это мир нарицательных Гамлетов — ненавязчивый душный мир прекрасных возможностей и ничтожного результата, похороненных заживо талантов. Мир снов, мир грёз. Мир, уходящий под лёд небытия. Щемящее чувство обречённости немного разгорячило кровь: а ведь мог бы... Да, именно это: мог бы — девиз милых творчески настроенных разгильдяев. Kоторые, конечно, по здравом размышлении лучше, чем нынешняя кислотная урла. Но жить в этом мире нельзя, никак нельзя.

Разбираясь сам с собою (за недостатком смелости разобраться со среднестатистическим журнальным шарлатаном, или с подругой, чьи духи и трусы выкинула сестрёнка), герой калечит близких. Но стоп; это конечно, не герой. Герой ещё не вырос.

Eго младенческий вопль: «я получил эту роль» — не достигает сонного нутра родины.

Bсё, что не умирает, а к тому же ещё и талантливо, сильно и способно продержаться ещё хотя бы года три, вызывает завистливую ненависть. Герой, конечно, хочет оправдаться и тут же вопит: я завистлив! Всё равно, что признавшегося в воровстве называть вором. Вроде, всё уже сказано. Нет! Ясно, что дело не в словах.

А в чуде — дыхания новой жизни. Во внезапно возвращающемся из арктических глубин Титанике. Не в том, что БГ или Шевчук, не в русском роке, которого не было, но который идёт фоном всей судьбы, нет. Не в споре интеллектуализма и окраины. В пробуждении преображённого «я».

Впереди ждут новые беды, оскорбления от близких и падения. Но уже вошёл в грудь первый оживляющий глоток божества. Уходят сумерки, уводят невнятицу снов; солнце ещё не спалило надежд. Оксюморон в согласии с разумом, образ — с действием. Постпролетарская окраина и интеллектуальный центр ещё не заявили своих прав на твоё внутреннее пространство. И всё же — превозмогая утомление — запахом снега и мартовским ветром, идущим вопреки всем явлениям природы — я получил эту роль...


*
Для меня изобразить сон, особенно в прозе — не достоинство; сейчас больше ничего писатели сделать не могут. Сон всего лишь необходимость и передышка. Сны Тарковского переходят в реальность, тем и хороши. Сон как логика изображения и как стилистика — признание в бесталанности.

В последнее время у меня вызывают устойчивое отторжение слова «уникально» и «обречённо». Давно уже живём в мире, где обо всём можно сказать: уникально и обречено. Женская внешность, литературный фестиваль, поход в кинотеатр. Хорошо, а что касается типичности и жизнеспособности? Те же уникальность и оберчённость, отконвертированные обстоятельствами. Среднего звена нет; третьего пути быть просто не может.

Культурная среда, в которой существую, тоже уникальна и обречена. Но она не более уникальна, чем культурная среда «Башни» Вячеслава Иванова и не более, чем она, обречена. Огорчение от среды, с которым не расстаюсь всю свою литературную жизнь, вызвано скорее досадой на её оберчённость, на это вечное «выхода нет».

Не надо искать выхода; не надо петь воодушевляющие песни. И не надо стискивать зубы, как и не надо расслабляться. Как путник в дороге расходует силы, так жить и творить, пока не сотрётся грань между жизнью и творчеством. Ничего нарочно, ничего слишком.

Мой личный антисемитизм. Если бы предложили создать гетто или резервации (ну тут сразу же пафос: несчастные резерванты!), создала бы два. В первое поместила бы людей, родившихся между 1961 и 1967 годами. Во второе — людей, родившихся между 1972 и 1978 гг. Обоих объединяет сентииментальность, и это лучшее, что в них есть.




без числа

*
Неожиданно возникло обильное чтение. А я читать не умею. Некоторое время соображала, как быть, и очень быстро обучилась.

*
«Prelude» Вордсворта. Прочитала без словаря первые двадцать строк. Он удивительный, абсолютный, хрустальный.

Что за юдоль меня в свои объяться примет навсегда,
пока не ведаю. В какой стране лежать, представить не могу.
Земля всё и вокруг.

Но путь свой не желал бы изменить.



*
Вкус праздников всё яснее. Тяготят меня предновогодние и новогодние дни. Не сам новый год, а что вокруг. Сам-то новый год люблю, хоть в одиночестве встречай. Поверьте, как это здорово!




без числа

*
ВИФЛЕЕМСКАЯ ДРАМА НА ЮГО-ЗАПАДЕ,
или ЖИЗНЕННЫЙ ДЕБЮТ

«Простите, мама, что я доставила вам беспокойство и так неудочно прекратила мой жизненный дебют». Записка эта, выуженная Фёдором Михайловичем Достоевским для самубийцы Оли, взбудоражившей «Подростка», мучит и смешит одновременно. Цитирую её не точно, по памяти. Как эпиграф к происшедшему в актовом зале ЦГКБ на Ленинском 117 — не как-нибудь, а 14 декабря, действу.

Oщущение жуткого и нелепого. Глумления и восторга одновременно. Но для начала вернусь к любимому роману. Героиня Оля, эпизодическое лицо, бедная студентка, намеревающаяся стать учительницей, награждена была дипломом и золотой медалью по окончании гимназии. Отличница! Она, именно эта несчастная Оля, мне видится двойником, сестрой-близнецом Аркадия, его Артемидой. А отнюдь не чувственно-невинная Лиза. Оля и Аркадий почти ровесники. Их миры напоминают один другой, однако Оля более предприимчивая и страстная, она торопится жить, по слову поэта. Судьба Оли — символ; молодой талант в немолодом мире. Аркадий особенное внимание уделяет предсмертной записке. Размышляет: человек в такой час должен писать великое и пронзительное. А Оля, как ему показалось, пишет шутками. Но это не было шуткой!

Просевшая под грузом тяжелейших внутренних слёз фраза говорит о катастрофе. Нет, не взросления. А столкновения цельного существа с состявшимся мировоззрением — и фрагментарной действительности. Оформление этого столкновения в действиях и словах не может быть мажорным. Оно всегда мрачно и нелепо.

Тем не менее, для человечества молодость — пора мажорная. Это не первая, самая трудная, озлобленность на людей. Не первая, смертельная, зависть к другому. Не хрестоматийно убогие условия жизни (тумбочка возле кровати и будильник). Не боль от катастрофически быстрого изменения внешности. Не первая седина и первые настоящие предательства. А надежды и силы. Но ни надежды, ни силы у молодости нет. Есть плохие зубы и ногти, которые она порой пускает в ход. Пусть даже таким, достоевским, образом.

Привкус вифлеемской резни чувствовался во всём. В блестящей, вампирически блондинистой, ведущей. В неловких ассистентках, напоминающих мачных вилис. Наконец, в самом Ироде, застрявшем в московской пробке и потом, как подабает царю, возникшем в полупустом зале на страх всем ответственным за вечер. Ирод этот, большеголовый и полный, стоял на одной из верхних ступенек и возглашал тихим, намеренно детским голосм: я хочу видеть Олю (Славникову), где Оля. Славникова, в модном чёрном сатине не по её животу и на каблуках не по ногам, ковыляла вверх, ступенечка за ступенечкой, с настолько слёзным выражением лица, что мне хотелось ей подать монетку. Её выступление было самым худшим на вечере. В нём не более десяти слов, и совершенно не нужных. Она несколько раз повторила: статусная премия; а в чём и что есть эта статусность, никто так и не понял. По сути, в её речи было не десять слов, а три идиомы и несколько цифр: Нобелевская, дебют — статусная премия, десять лет. До гербалайфа с его удалым аля-улю не доросли, совесткое детство забыли. Но и то, что у дебютантов есть такая мачеха, неплохо. Но вот зачем же так. Нарочно убого. Дети-то хорошие.

Фараоново воинство, королевская рать — и отороки во вселенной.

Когда впервые узнала, что вручение «Дебюта» будет проходить в помещении детской больницы, насторожилась. Мысль о вифлеемской резне возникла сразу, но затушевалась, ненадолго. По дороге, уже на юго-западе, пересеклась с некоей спящей по три часа особой, нервно бросившей на моё недоумение: а кто нормальный в пять пополудни и на краю города устраивает такие мероприятия? И то.

После пышного, как полагается перед человеческим жертвоприношением, вступления, на сцену вывезли каталку с девочкой Сашей. Она вялым голоском, почти без интереса, прочитала стихотворение Николая Заболоцкого: не позволяй душе лениться. Чтобы спасти положение, надо было бы немедленно после прочтения поставить запись с песней Башлачёва, ответом на известные строчки. Эта девочка в каталке была предварительной жертовкой. А вот после уже началась — почти гекатомба.

Все финалисты оказались если не красивы, то обаятельны. Кира Малинина, Антон Кащеев, Никита Бегун. Всех не помню. Их география опровергает иллюзию сна России, в которой пребывают многие наши художники. Нет, никакого сна. Ростки из окорвавленного Дагестана, из cтылых среднерусских деревень, из полуобморочного по-блокадному Питера. Это живые, жизнеспособные ростки. Это лучшее в стране. И даром что они все так хороши внешне.

Началось представление победителей. Тут кровь полилась потоками. В газетах пишут о слезах и досаде проигравших. Нет, НЕ БЫЛО НИЧЕГО ТАКОГО!!! Они все, как овчата перед зимним забоем, пододвигались друг к другу, грелись. Настоящее-то послание миру было именно в этом зыбком гурте. И я видела, как роскошный Дмитрий Машарыгин почти по-отечески (так должно быть Аркадий у Достоевского обнимал Олю) ограждал от толпящихся зрителей стеснительную и оттого немного надменную Катю Соколову. Как расширились глаза Анны Батуриной, когда она благодарила свою подругу по дебютному несчастью Киру Малинину. Да, злость и зависть: почему она или он? Однако все финалисты прекрасно понимали незначительность (нестатусность) этой никелированной птицы. И потому корабли обид благополучно ушли из дебютовой пристани в иное неведомое море. Все финалисты были чисты как вифлеемские младенцы под ножом Ирода.

Что дала премия тем, у кого были надежды, но не было публикаций. Перелом судьбы. Жить как прежде нельзя, а по-новому нет сил. Особенно это касается финалистов. Что дала премия тем, у кого и до «Дебюта» было имя. Ничего, кроме содомской иронии по отношению к премиям вообще: а зачем они? Что получила аккуратная и смелая Соколова, у которой за плечами лонг Литературрентгена и множество чтений на разных фестивалях? Она была заведомо выигрышной картой, и все, кто отдал свои голоса за неё, просто шли на некогда заданной волне. Машарыгин, единственный, пожалуй, из всей поэтической обоймы оставляющий впечатление поэта: огромный, бурный, белокурый, громкий — использовал премию для ещё одного артефакта: отчего бы не блеснуть в Москве. Что прибавил «Дебют» Елене Погорелой, чьи опусы весьма охотно печатают толстяки. Или Кащееву, в котором за десять шагов видно удачливого врача. Или офисному эссеисту, который, кажется, более, чем премией, увлечён своим проектом, за который можно и грант получить. На первый взгляд противоречий нет.

Премия поддерживает, да. Но она уже давно ничего не открывает. Среди имён финалистов и победителей прошлых лет не было названо ни Марианны Гейде, ни Данилы Давыдова, ни ещё пары-тройки весьма значительных для молодой словесности имён. А названы были те, о ком большинство зрителей слышит в первый раз. И это крах — крах всей дебютовской вифлеемской резни. Победители сего года были известны и до премии — а о победителях прошлых лет смолчали. Вот эта нарочитость выбора: кому дать, кого назвать — вызвала подозрения в том, что есть некая политика, и не честная политика. Разделяй и властвуй. Если бы все победители были известны до премии, было бы явно, что премия продажна и создана для зарабатывания денег; но это было бы по правилам. Мы продажны, и вот такие у нас правила. Хочешь денег — играй. Так было бы в детском мире. А в мире немолодом — уже не так; там всё фрагментарно. Мы дадим премии пополам: звёздам и выскочкам, чтобы обвинение в зарабатывании денег путём «Дебюта» казалось зыбким; и можно было вместо оправдания вставить нужный фрагмент. Где надо, мы слабы. Где надо, мы статусны. Но ведь всё равно поступления были. И немалые. И то была кровь вифлеемских младенцев. Но согласно красивому христианскому поверью, эти младенцы (язычники) стали мучениками и покоятся над ангелами.

Через некоторое время прозаики и поэты, получившие нынче птицу, будут говорить о своём алкоголизме всерьёз. Офисные и прочие работники будут неловко морщиться при воспоминании о нынешней награде. Девушки будут страдать от голода звёзд. Юноши — от упущенного времени. Но чудесный сонм, возникший не благодаря, а вопреки премии, сохранит лучшее в их словесных душах. От него вряд ли можно отказаться. Он, этот сонм, неловок и щемит, как память о некогда знакомом самоубийце (Вордсворт: жил отрок некий).


*
«Гесперийские речения» читаю дальше, хотя и понемногу. Если верить исследователям, самый большой и удобный в обращении словарь гесперийского языка составили названия множеств. Хотя имён у некоторых растений (кроме ритуальных: дуб, можжевельник) гесперисты не знали. А коз называли просто: скот. Хотя овцы и коровы обладали отдельными названиями.

*
Вчера было холоднее, но на улице была дольше и чувствовала себя лучше. Возможно, потому что тёмное время суток. Нынче вышла из дому сравнительно рано, отвозила документы, под безоблачное солнце. И до конца поездки прибывала в полуобморочном состоянии. По дороге всё время что-то снилось; кроме шуток.

*
Пересмотрела стихотворения осени и зимы, из подмалёвков. Что понравилось: юродивый пафос, хотя и не без лукавства. Избавилась от того тонкого, внатяжку, страха, с которым писались плачи. Нет, жалеть себя нельзя. Сейчас поэту себя жалеть (то же: считать себя угнетаемым) то же, что писать четырёхстопным ямбом. А то, попробуй, чтобы не глупо. Я-то гордая: мне можно. Хотя мне по руке (не сама выбирала) пятистопник.




без числа

*
Сон в зимнее темноватое время идёт как спортсмен в утреннем парке, с увлечением. Пробуждение тяжёлое и бытие медленное. Внутри суставов его обнаруживается особенная, жалобная жизнь, которую не переиначить. Трудно. Описанные прежде сны, с мостом и священиком, не солгали. Но до конца расшифровать их символы не могу.

*
День рождения и первое собрание Середины мира прошли оживлённо и сравнительно многолюдно. Стихов и музыки было много, надолго хватит. Прочих впечатлений тоже. Но вот после таких собраний всегда тяготят собственные недостатки. Мелкие, но их при желании (чаще всего так и бывает) можно принять за черты характера. Может быть, так и есть. Лет в восемнадцать я была гораздо более бесцеремонна. Что точно стало ясно: стихи и алкоголь совмещать нельзя. Так что в другой раз, если Бог изволит и приглашённые соберутся, сначала предполагаю поэтическое радение, а уже потом алкоголь. Отчасти довольна тем, что ни видео, ни аудиоматериалов после собрания не осталось. Пусть оно останется легендой: есть — и как нет; настоящая Середина мира.

*
Вспоминаю «Очерки Элии» Чарльза Лэма, особенно о молитвенном собрании квакеров. Рассказчик открывает читателю мирную и несколько восторженную картину. Любопытен сам образ рассказчика-священника. И даже более, чем изображённая им картина. Священник смотрит на богослужение как на торжество молчания, не чурается светскиx сравнений и при том его речь перенасыщенна образами Библии. Священник-приятель, священник-знакомец, священник в штатском. Это образ, мне кажется, для христианства (не конкретно для протестантства, а именно для христианства вообще) новый. Теперь мне приходится наблюдать таких священников среди моих знакомых, но уже православных. Что за чудо, и какое чудо — протестантство опередило Апокалипсис, или же от него отстаёт РПЦ. Но дело не в том.

Когда встречаешь отношение к священнику как к живой иконе Спасителя (без скидок и условностей), не знаешь, как себя вести. Глупо будет напомнить: живём-то в двадцать первом веке. И глупо будет поддержать: мол, да, священник должен быть идеальным. Такого отношения — как к иконе — теперь почти нет. Или партикулярное (батюшка, благословите!), либо очень светское (да знаю я их; что священник — не человек?). Не человек — икона. У Лэма в очерке о квакерах ещё сохранились отблески древнего восторга.

*
Очень мне уместная глава из «Сокровища духовного» Свт. Тихона Задонского о тине и грязи на дне ручья. В испытаниях веду себя совсем по-другому, даже неловко вспоминать. В жизни ведь всё, что происходит можно считать испытанием на стойкость и на верность. Если нет Бога, то человеку, как Божию образу. Но вот если есть Бог, то уже не человеку. Тут-то и начинается. И не хочешь, не думаешь, а обидишь. И как тут себя предателем не считать?




без числа
УМНОЖЕННЫЙ ДУЭТ
О «Чвирике и Чвирке» Ольги Мартыновой.

Слова не любят продолженья...
Ольга Мартынова

*
В темноте нынешних зимних вечеров смягчается хаотическое столпотворение, зато наступает египетская тьма. Мир вокруг становится настолько плотным и суровым, что в нём, кажется, не может быть нежных сравнений. Если говорить о поэзии в этом мире, то это скорее жертвенная кровь на притолоках домов. Это мир Маяковского, так мне видится. Однако жертвенное животное — овен — напоминает скорее о солнце. Кровь — плотное, яркое. Солнце — тоже яркое, но без него не было бы крови. В жертву принесено не солнце, а овен. Так во всём мироздании — и в поэзии как в cловесном зеркале мироздания. Вот, есть солнце в крови — но это не солнце.

Недавно изданные стихи Ольги Мартыновой для меня — хлебниковский, солнечный звук в бессолнечном, маяковском, времени. Но ведь Маяковский необходим — он маяк, а Хлебников стал едва ли не Бреговичем для поэтов.


Упав с велосипеда, знаешь вдруг:
между тобой и миром — плоть,
и так тонка, и так капризна,
что грубой и выносливой душе
она сплошная укоризна.



Книга Ольги Мартыновой появилась в моей библиотеке сравнительно давно, однако прочитала только сегодня, шустро, и пишу по горячим следам, да ещё в канун дня рождения. Первая часть, «О Введенском». Вторая — «О Чвирике и Чвирке». Именно её и читала. С некоторым недоверием: слишком мне нравился «Кузнечик» и образы ночи-устроительницы в этой книге. Отсюда поворот к ночной теме. Темы ночи и сна у Мартыновой мне нравятся как хорошая скрипичная игра, но это почти Паганини; порой в них есть настоящий хаос.


Подумай, взять хотя бы таз:
сегодня там варенье,
А завтра там бельё.
Так у людей всегда:
Привыкнешь к ним,
Глядишь — они враньё.



«О Чвирике и Чвирке» — поэма снов, словесная симфония снов. Предупреждаю: пишу не згалядывая в предисловия, загляну позже. Мартынова взбивает сны как перину Некрасовских листьев. Сюжеты симфонической поэмы вздымаются, взлетают, гудят «бессмертной пчелой» и расходятся, тают, как сны.

Не стала бы выделять так: основной сюжет — Чвирик и Чвирка. Ведь есть и птица кагу, и Тамара-Чвикартвела, и Птица-Басаната. Есть дача, пчела, война, ночь. Это разные инструменты. Но Чвирик и Чвирка солируют. Сны-воспоминания о детстве в дачных декорациях уносят в совершенно другую страну. Но как это — в декорациях, нет, это же целый оркестр вещей и растений, какие тут декорации. Сны об Италии — да нет же, это бормотание захмелевшего (пьяненького) Аполлона, насмешливо дразнящего девушек-муз (дура-мимоза). Фон выходит на первый план, как у Тиноретто, оживает. Возникает портрет героя в интерьере (златопернатая птица-басаната).

Убористое, уплотнённое, как вещи в небольшом саке, письмо напоминает и дореволюционый лубок, и печатную шерстяную шаль, и глазет. Манера, как мне видится, очень русская. Так мог писать солнечный Хлебников: «...эта скорость/ затем ли бабочкой сбежала/ из нежно медленного рта,/ чтоб тормозить времён кружала».

Образ симфонии из слов не вовсе нов — жизнеописание двух существ, которых поэт назвал попугаями. «Но в том-то и дело, что Чвирик — не птица». Множества смыслов кружение над бездной: неразлучники, птички в клетке. Болезненная связанность этих сердец — бывает, что и у людей сердца бьются по-птичьи — вызывает безоговорочное доверие к поэту. И уже не важно, как развивается сюжет. Сначала ли Чвирик пошёл на войну, а потом их с Чвиркой навестила птица кагу и рассказала, представившись добрым знакомым, о Гильгамеше и Энкиду. Или же сначала Чвирка опьянела от зимы и потому ей снятся сны.

Мартынова выбирает по виду мягкую форму, внутри которой можно, кажется, переставлять фрагменты, однако при перестановке не возникнет переживания хаотического полёта, а это и есть одно из главных действующих лиц симфонии. Мне хотелось бы назвать поэму «О Чвирике и Чвирке» поэзо-симфонической картиной.

В последнее время с настороженностью смотрю на ловкую звукопись. И если в стихах много игры звуков (скорее, звуками), кусаю локти от досады. В поэме Ольги Мартыновой звукопись очень плотная, птичья. «Так Чвирка Чвирика зовёт». Иногда она смягчается, иногда обостряется. И тогда птичьи обертона поэт передаёт знаками, скобками и словами в скобках. Мне нравятся эти стихи, что звукопись идёт не от любопытства, а от чувства. Она так говорит, эта Чвирка. Обратное движение возникает. Не поэт ищет звукопись, а звукопись приходит к поэту.

Поэма «О Чвикрике и Чвирке» — умноженный дуэт. Любой вступающий в хор инструмент, путь даже заведомо редкий, как птица кагу, играет дуэтом, с другим инструментом. Умноженный дуэт — дуэт, возведённый в степень. Инструмент-одиночка может играть дуэтом с целым квартетом, но это всё равно будет дуэт. Ведь дуэт — не два инструмента, а жанр.

Люди и птицелюди — и созданный двумя птицелюдьми мир. Сны Чвирки — и война Чвирика. Повороты хаоса, водовороты хаоса, видоизменяющие все вещи, материальные и нет. Две небольшие сущности — может быть, и одна — сохраняют чувство единства бытия. О том и стихи.


*
День тихий, сонный. Чувствую сильную перемену погоды. Изо всех щелей тянет холодом; и это не цитата. Праздник.

*
Дикий кошмар. Бывает ли кошмар домашним? Бывает и местнолитературным.

*
Записываю воспоминание (не моё) об Алексее Парщикове. «Это был златоуст. Любой разговор с ним, с чего бы не начинался — восходил на такую высоту, что у меня перехватывало дух. Я не выдерживал. В кулинарии, в женщинах он видел лишь отражение высших смыслов. Возможно, потому мне и не очень нравились его стихи. Он умел выразить несравнимо больше в разговоре. Чувствую себя отчасти виноватым. Однажды он спросил: «Как твои дела?». Я хорохорился: нормально. Очень заботился о других авторах. Такого собеседника у меня больше не было».

Теперь моё, личное. Парщиков пришёл на презентацию «Камены» в Чеховку. После вечера меня познакомили с ним. Поразили глаза: огромные, радостные. Говорить, понятно, не о чем было. Спрашивать о стихах — зачем. Да и времени не было. Но было впечатление, что видела аристократа.




без числа

*
Антидиссидентское. Не о журнале «Посев», а о последствиях сообщения с ним и его распространителями, которые даюи знать о себе и сейчас. Мой знакомый в конце семидесятых занимался распространением «Посева», был отчислен из Университета и попал в закрытую психушку. Судьба была сломана. Через некоторое время узнал, что заложил его самый что ни на есть посевец. Случай не единичный. И мне самой не раз приходило в голову, что нагнетаемая диссидентами «антисоветская истерия» (иначе не скажешь) — не более, чем ширма довольно хорошо налаженной системы осведомления, кровно связанной с КГБ. В этом мнении не одинока.

У покойного Василия Аксёнова в «Ожёге» тоже звучит эта тема: трое друзей не доверяют друг другу, и по сюжету романа сталкиваются с анисоветчиками-осведомителями. Процесс Синявского и Даниеля 1965-1966 гг. был уже глянцевым продуктом. Хотя подсудимые получили отнюдь не глянец. Не думаю, что им было легче в лагерях от листовок, распространяемых вокруг процесса и от публикаций на Западе.

О 1968 в СССР не говорю; в Праге было намного хуже; там были танки, а в СССР нечто вроде оттепели. Герои 1968 получили возможность уехать за границу. Судьба художника Чарткова, получившего свой срок за искусство и потом бросившего искусство, намного трагичнее судеб «двух женщин и пяти мужчин». Правительство СССР нуждалось в сравнительно сильной оппозиции и потому получилось, что получилось. Непоротые бунтари не выдерживали порой даже первого допроса. Судить их нельзя, жалеть опасно. У меня есть и личная обида. Когда мне было 18, мне подавали плохие стихи Наума Коржавина как актуальную поэзию. Мне показывали книгу плохих стихов Делоне как раритет. И я наблюдала, как участник диссидентской игры зарабатывает на трудах очарованных студенток, стоявших ранней весной на лотке с книгами. За несколько часов тяжёлой работы (знаю по себе) они получали очень мало.

*
Местное. Перед храмом Покрова есть небольшая площадь, где паркуются автомобили и накануне Пасхи стоят палатки со свечами. В воскресеный день перед литургией (обычно хожу к ранней) там сидят три старушки. Я редко когда не подаю им. Они уже узнают меня и благодарят. Три свидетельницы. Бывает, копуша, прибегаю к Евангелию. Спрашивают: «Что-то ты сегодня поздно». Если ухожу после «Святой Святых», обязателно напомнят: «Что-то вы рано уходите». Высоко сижу, далеко гляжу. Вот как Ангелы на стенах с хартиями. Кто был в церкви, тот записан. А тут и рисовать не надо.

*
С вечера намеревалась поехать в Красное Село, там престол: Святителя Филарета Московского. Мощи его теперь покоятся у Христа Спасителя. Никуда не поехала, зато прочитала главу из «Сокровища духовного, от мира собираемого» Свт. Тихона Задонского.

Владыка Филарет ведь удивительный святой. По времени сравнительно близок и его житие ещё не утопло в глубине легенд. Так что ощущается его присутствие очень ярко. Приносит оживление и радость, что так важно в бессолнечные дни. Помню из довольно большой работы Алексея Лебедва о Владыке такой рассказ. Владыка любил шутить, и очень порой остро, даже дерзко. При том был очень обходительный и вежливый, до расстройства. Весной гулял Владыка в саду возле Митрополичьего подворья. Это недалеко от Цветного Бульвара, там сейчас подворье ТСЛ, а какой был сад, не знаю. Небольшой, на горке. За садом пригялдывать должен был садовник. Садовник был чрезвычайно ленив. И вот, Владыка и келейник находят садовника спящим под деревом. Под головою — «Добротолюбие». Сад, понятно, запущен. Владыка указывает келейнику на садовника и просит: «Не будите его. Ведь у меня вон какой учёный садовник!» Другой рассказ. Священник, Владыке починённый, попросил отпустить его к родственнику на свадьбу в столицу (Петербург). Владыка отпустил, сделав такое напутствие: «Говорят, что не много радости — ехать за семь вёрст киселя хлебать. Не знаю, много ли радости — ехать за семьсот вёрст конфекты кушать».

Владыка Филарет — прежде всего Лавра. И когда просыпаешься, хоть в Успенском, хоть в Трапезном, он тут же, среди паломников. Как тут без утренних молитв.

Пост без рок-н-ролла и светского чтива возможен, а вот без крепкого чёрного чая, купчишки, уже трудно. Не то чтобы рок-н-ролл скоромное; но слушать или нет, ведь от меня зависит. Пусть голова и сердце отдохнут.


*
Фильм Лунгина «Царь» смотрела в два приёма. Первый — первую новеллу, «Молитва царя». Примерно через неделю — целиком. В промежутке был сон, как наяву, весьма спокойный. Янковский, живой, в гостях. И ещё несколько человек, но я не всех запомнила. Хозяин помещения доволен,идёт беседа. Мне чрезвычайно хочется удостовериться в том, что Янковский на самом деле живой. Он предупреждает, трогает за плечи. Просыпаюсь. И вспоминаю, что дня его смерти примерно полгода. Из моих покойных родственников мне никто никогда не снился. Вообще в последнее время сны очень яркие, хоть романы пиши. В спячку впадаю, что ли. Но покойник всё равно первый раз, за почти сорок лет, снится.




без числа

*
«ЦАРЬ»

Картина оставляет двойственное впечатление. Не шестнадцатый век, а двадцать первый — но в костюмах. Не притча, но и не исторический фильм. Создателя явно беспокоят мощи «Страстей по Андрею».

Девушка-язычница-блаженная у Тарковского — и девочка-юродивая с иконой у Лунгина. Солоницын — Янковский. Двойственность так мной ощущается. Картина снята прекрасно, эффектно — и бестолково. Сцены расправ, пыток и боя длятся чуть дольше на бесконечные секунды и вызывают отторжение. Не к войне или пыткам, а к фильму. К концу картины даже входишь во вкус. Колья, огонь. Ах, как красиво горит. То же и с актёрскими работами. Все хороши, все настоящие. Но в целом картины не возникает. Мешает всё: музыка, ход сцены, финал сцены. Хотя в нескольких местах я плакала. Но это не те слёзы, которые должны были быть. Вот такая, скажем, сцена. Грозный отдаёт на растерзание воевод. Долго и мучительно длится схватка с медведем. Если бы зверь набросился тёмным тяжёлым пятном, чуть сверкнув кровавой пастью, было бы и страшно, и эстетично. Но медведя снимают как молодую кинозвезду. Наконец, не выдержав муки, блаженная сбегает к медведю с чудотворной иконою: Мишка, Мишка, стой! Медведь ударяет лапой по иконе и убивает девочку. Затем уходит. Одна из лучших сцен в картине.

Медведь-людоед не внял мольбам, которым внимали лесные медведи! Но и он не тронул тела блаженной, не растерзал его. Митрополит, у которого уже началась размолвка с царём, спускается с лестницы на место битвы — взять окровавленную икону. Тут я плачу. Но внутри этой цены есть нечто беспомощное и вялое, отчего мои слёзы не имеют никакого значения. Могла бы и смеяться. Вялость — вот пожалуй верное слово для картины. Находки, которые в картине есть, кажутся несамостоятельными, смешными. Основной мотив картины — лучше умереть, чем жить в страхе и муках — возникает то там, то тут. Однако звучит вяло и нелепо. Картине не хватает полёта. Нечто похожее на полёт возникает в одной из начальных сцен: встречи игумена соловецкого и царя на мосту. И тут же полёт пропадает. Мерцающие краски, переход к чёрно-белому зрению тоже не очень нужны. Такое складывается ощущение, что чем больше причуд в картине, тем она большее недоверие вызывает. И при том формальных претензий: не сыграно, не поставлено, не названо — нет. Всё сыграно. Сцены построены. Но полёта нет. Вот это: всё сделал, а ничего нет — должно быть внутри картины.

Об актёрских работах можно сказать только хорошее. Но и они не нужны. Янковский ведёт своего героя почти без внешних красок и жестов. Это скупая, суховатая игра, требующая огромного мастерства. Его герой, сначала игумен, а потом митрополит, совершает только положенные по чину жесты. И можно подумать, что играет человек, вполне знакомый с монашеским (и даже современным) обиходом. Мамонов наоборот: искрится, переливается. Даже устраивает нечто вроде таинственной пляски вокруг креста, во время видения ему казнённого боярина. Финальная сцена — царь Иван Грозный на пепелище — была бы гениальной, если бы вся картина не была бы так расслаблена. Басманов-старший и Малюта Скуратов в картине несут всё то же бессилие.

«Остров» я не смотрела, и сравнить не могу. Желания смотреть нет. После «Царя» возникла мысль, что кино себя исчерпало.


*
Читая главу из Первого Послания к Солунянам (всегда радуйтеся, непрестанно молитеся, за всё благодарите), запомнила слово: созидайте кийждо ближняго своего. И тут же вспомнила сленговое: строить. Он его строит, она его строит. Сленг ведь очень точен, однако от точности этой толку немного. Что это строит может объяснить и как его понимать. Скорее, как приучение к насилию. К насилию привыкнуть невозможно. А вот это: созидайте — возвышает. Чувствуешь себя храмом. А не панельным домом. Но сленг — это сленг, и заменить строит на созидает нельзя. Однако для меня это прямо противоположные взгляды на личность человека. О дружбе и любви сейчас говорят, в основном, предатели. О России и русских людях сейчас говорят подлецы и подонки. Поэта ищут те, кто знает поэта и не желает его признавать поэтом.

*
Сбор материалов для Рождественского номера завершён. Из неопубликованного остались стихи Татьны Грауз. Навигацию понемногу развиваю, но медленно.

*
Шестого декабря собираю в первый раз московских авторов «Середины мира» вместе. Не могу предположить, насколько удачным будет собрание. И будет ли оно. Однако приглашения разосланы и некоторые ответы уже пришли. Всех, кто придёт, благодарю.





на середине мира

станция

алфавитный список авторов

гостиная

кухня

корни и ветви

город золотой

новое столетие

озарения

дневник




Hosted by uCoz