на середине мира
станция
дневник


ДНЕВНИК

МАЙ — ИЮНЬ — ИЮЛЬ
2010



без числа

*
Гендерное. Женщина, знающая, что её литературная или какя-либо другая одарённость равна или выше, чем у знакомых мужчин, обречена на снисходительность с их стороны. Но в этой снисходительности нет ничего унизительного. Но если женщина посчитает себя обиженной - выхода два, но по сути один: либо опрокинуть обидчика, унизить его прилюдно, уничтожить тем самым. Либо затаиться и мстить. Современная женщина прощать не может, а мужчина христианских черт в современной женщине просто не поймёт. Остаётся быть тихой, как чеченка, пока время само не положит к ногам молодых учеников. Но тогда начинается уже настоящая, нешуточная зависть со стороны как мужчин, так и женщин. Так что зачем равняться с теми, кто всё равно тебя не оценит? Христианство проявится себя вдруг и неожиданно: мужским гениям необходима забота.

*
Святитель Василий Великий писал матери, потреявшей сына о том, что она должна принять своё горе и стать опорой супругу, опираясь на Бога. Этой мысли отвечает другая, уже современная, многажды слышанная и читанная, так что первоисточника уже не помню. Возможно, это Митрополит Антоний Сурожский. Женщина не сможет без Бога, она вернётся к Богу и в церковь; не сможет не верить. Мужчинее сложнее: он может и не вернуться. Его разочарование тяжелее.


*
С точки зрения человека вымершей популяции. Есть грань, отделяющая недоумение зоолога при рассматривании новой рептилии, от ненависти. Но когда с интересом зоолога рассмариваешь людей, их поступки и мысли, дело плохо. Но есть (и среди женщин, и среди мужчин) такие, что по-другому их просто не получится рассмотреть: с ума сойдёшь.


*
Персонажное. «Дети природы». Чтобы не обидеть, можно назвать их так. Это те, кто до Государя и Баркана (ну Аморала на крайний случай) не дотянул, а Гуру или Шамиля испугался. Это дитя обязательно с вышкой, а часто и со званием. Чаще — гуманитарий (психолог-филолог), но технарей тоже хватает. Он любит запросто приехать на дачу к другу и там нажраться, чтобы читать стихи и заявить о своей гениальности. Он часто небольшого роста и небольшого дарования. Он (или она) любит собрать рюкзак и отправиться в путешествие: в пещеры, на озёра, просто в лес. Немного играет на гитаре популярные песни (из иностранных любит Дип Папл), немного пишет, много читает (скажем, Борхеса или Ричарда Баха). Неоднократно бывал на сборище Радуга, где был почти неотличим от волосатых. Но сам волосатым себя не считает. Он карьерист, но мелкий. Он поэт, но незаметный, любимый десятком-другим знакомых и даже немного известный в высших сферах словесного чиновничества. Часто говорит цитатами и употребляет местоимение «я». Если у него есть дача, он к ней привязан. Он любит, когда с ним говорят свысока и учительно. Но если с ним говорят как с ровней, начинает учить сам. Отдыхайте от него, пока ваш роман лежит в ящике стола главного редактора, вам хватит беспокойства при вычитке гранок.


*
Скоро август, скоро август, скоро август.




без числа

*
Середина июля для «Середины Мира» — две экстремальные подборки. Пища для вопросов. Алексей Рафиев и Александр Петрушкин друг друга не знают. Но у них, на мой взгляд, больше сходства, чем различий. Это поэзия очень пряная, яростная. При чтении вспоминаются все: от спартаковцев и карбонариев до Че Гевары. Это партизанская поэзия, партизанская не по принадлежности к партии, а по сути: внезапно приобретшая форму буря.

*
Рафиев больше известен как музыкант. Его стихи выигрывают при чтении вслух: голос, пластика, экзотические инструменты, действо. Решила разместить его «Сегодня» (пока оно в вёрстке), Цепь этих стихотворений выражает ясный и не обработанный (чем и ценный) взгляд на христианские ценности в современном мире. По силе эти стихи не уступают версиям Сергея Круглова. Нецензурные высказывания придётся сохранить.

*
«МАРГИНАЛЬНЫЙ ДЖИХАД» Александра Петрушкина хорошо представляет его экспрессивную, пятнами, поэтику: «пальцев не хватит — голос прижать к темноте». Поэтическая манера Петрушкина напоминает мне одновременно и живописную, и монашескую практику. Живописную: он знает, как именно делается тот или иной рисунок, тот или иной сюжет. И он рисует этот сюжет (или вещь): ловко, мастеровито, но ему мало мастерства. Однако он рационален и не хочет уничтожать стоившую ему некоторых усилий поделку. И он пальцами (именно, никаких кистей и мастехинов) размазывает заученные ритмы и рифмы, как разрывают нитки. В этом мире «распутство» именно то, что распутывает, помогает выйти из пут. Что горечи самого слова не отменяет, но придаёт ему объём. Так возникает суровая, не броская, но узнаваемая техника. По технике можно определить «породу» поэзии: наследница андеграунда восьмидесятых: Дениса Новикова, раннего Гуголева, Глеба Цвель, Анны Альчук. Из уральских поэтов, конечно, Решетов и Кальпиди. Сходство с монашеской практикой мне видится так. Монах достиг видений и они часто его посещают. Но его бог, устами его учителя, сказал: если забудешь видения, спасёшься. Монах тотчас же приступил к исполнению заданного урока, и торопливо стал стирать в себе видения. Однако следы от них остались как следы гвоздей на столбе. Вот эти следы: прежнего суховатого, безжизненного рисунка и видений — различимы в поэзии Петрушкина. Если смотреть на его стихи издалека, читать их очень и очень бегло — не возникает ощущения невнятицы, усечённых тропов, скомканных окончаний и личностно-временых рассогласовок. Но как только начинаешь читать, открывается причудливая техника недоговорённостей. Любое стихотворение Петрушкина — диалог. Не двух, а нескольких лиц. Стремительный, почти всегда короткий обмен сигналами, которым часто мешают помехи. Диалог возникает неожиданно: а когда успели разговориться-то — непреднамеренно, ненарочно. Судорожный ритм строчек - дрожащие рамки бытия. «Маргинальный джихад» — кутерьма, беспредел. Попытка уничтожить всё прежде, чем время и обстоятельства уничтожат тебя. Говорят, смерть у некоторых сопровождается чувством свободы и полёта. И ощущением полноты и умиротворения. Не знаю. «И остаётся богу всех обнять/ как птице, не умеющей летать».




без числа

*
Жизнь в солнечном пламени. В отличие от библейских отроков гарью от нас пахнет.

*
Великая Французская революция сломала хребет Саула — и монархии как одной из сязи Бога и человека. Но Великой Революции без Бога не было бы. Как и Наполеона. Для меня это время начала романтизма. Время ёмкой, кроткой и ясной речи на фоне муаровых фраз. Это записные книжки Стендаля, это как в одном зрачке все три, и нынешнее тоже, последующие столетия.




без числа

*
Перечитала «Трилистники» Иннокентия Анненского. Обнаружила почти целиком Георгия Иванова (в них). Различила в них и офорты Блейка. Анненский ведь из любимых и милых мне поэтов; но в такой любви (как и в любви к стихам Георгия Иванова) не принято признаваться.

*
Перечитала несколько стихотворений Михаила Кузмина и пробежала по его «Форели». Кроткий поэт, яростный поэт. Начало «Форели» казалось мне всегда несколько затянутым, нарочным. Но вот дни недели всегда любила, и перечитала с наслаждением. Опасный поэт; вводит в искусство наслаждения поэзией.




без числа

*
«Воскресные облака» Виктора Кривулина заворожили нерезким, тягучим, вздыхающим ритмом. Нигде, кроме Петербурга, такие стихи не были бы возможны. Это дети его архитектуры, гении и юноны его улиц и встреч. Это отражение рая, в котором различимы данные Создателем пугливому человеческому сердцу привычные черты: стены, арки, окна, каналы. Внимание поэта к архитектуре Города выражено в едва не выделенном в отдельный цикл повествовании о каналах и садах. Приоткрываются послепетровкие корни его поэзии. Кривулин классицистичен, но и причудлив, как барочный поэт. Он не классицист и не барочный прэт (сохранилась только память о барокко и классицизме, и эта сохранившаяся память — один из основных предметов размышления поэта). Он мимикрирует (Тютчев, Боратынский (всегда писала Баратынский), но эта мимикрия архитектурного ансамбля на заднем плане портрета, фон для поэта. Он пишет подчёркнуто строго, почти косно. По-младенчески беспомощен перед воздушными изваяниями любимых авторов, но не похож на них. Этот глубокий, изумрудный ритм, эти мелкие жесковатые детали, почти дендисткое (но на грани панка) внимание к жизни (и тоже детское) нельзя придумать. Нельзя стилизовать. Всё это приходит само, как крыса и как крысиные «коготки голосов» гостей заполночь. Мне думается, избыточность — и одновременно скупость, резкость (для меня всё равно панк), на грани эпатажа любимых стихов любимых поэтов, присущая Кривулину, и есть отличительная черта его поэзии. Захваченный врасплох красотой неведомого мира дворовый мальчишка, «дитя полукультуры», поймавший её могучее дыхание.


*
7 июля состоялся поэтический вечер. Мой и Юрия Борисовича Орлицкого. Читали стихи из книг, изданных в прошлом году «Русским Гулливером». К началу благополучно опоздала, но не сильно, минут на пять-семь-десять. Поддавшись тревожному влиянию засухи. Читала все «Детские элегии», три песни из «Новых песен Эрин», «Архитектурную эелегию». В конце первой детской элегии подошла к своей сумке, достала платок с цветными котами — «придут коты цветные ранним утром», и развернула его перед слушателями. Юрий Борисович с дочерью Анной представили, разложив на роли, небольшой драматический фрагмент. Анна читала по-немецки, Юрий Борисович — по-русски. Очень приятно было, что пришли почти незнакомые люди. Это настоящий подарок. Но из литературной тусовки было человека два-три. Печально. Впрочем, эти два-три человека не ходят на большинство известных мне литмероприятий. Всех пришедших благодарю.




без числа

*
Игра в молчанку... На то время православия в литинституте было довольно.

*
Предыдущие дни не прошли даром. Видела живую курицу и живую форель. Курицу, рыжую хохлатку, нёс рабочий, прижимая к груди, обнимая, по парку. Хохлатка сидела спокойно, как картинка. Форель (в большом аквариуме супермаркета) удивительно красивая рыба. Длинная, округлая форма, голова почти шар, сдавленный с боков. Форма плавников без лишних изысков, но плавники, видно, сильные. Она не плавает, она именно ходит.




без числа

*
ЖИВЫЕ  ЧАСТИЦЫ    ЕЛЕНЫ  ВАНЕЯН

Назвать поимённо пространства поэзии, где выросли стихи, о которых мне предстоит рассказать, несложно. Леонид Аронзон, Давид Самойлов, Иосиф Бродский, Елена Шварц, Ольга Седакова. Уже не опасная ностальгия (как неопасна смертельная болезнь для больного ею). И стихи Ванеян головой в элизейский луг: запрокидываются, ноют. Мелодично, долго. От Самойлова и — любовь к скупой и предсказуемой форме: читатель знает в первой строке, что его ждёт в последней, но осуществившееся предчувствие веселит. Чувствуется примиряющий, почти византийский юмор Ольги Седаковой, тщательность стиля. Шварц узнала бы аронзоновы причудливые зигзаги смыслов и их сочетаний. Это старшие: предки. Возможно, и в поэзии ровесников найдутся родственные именные пространства. Есть довольно отчётливая перекличка со стихами Татьяны Нешумовой. В цикле «Брондмауэр и куст» неожиданно возникают интонации Дениса Новикова. Ностальгическая нотка проходит сквозь приёмник Дмитрия Веденяпина. Есть сходство со стихами Людмилы Пухановой. Но ведь мы все читали одни и те же книги, а ещё читали стихи друг друга. Все сходства и контексты никакого значения перед лицом поэзии не имют. Так что начну сначала.

Для меня стихи Елены Ванеян встали на одну полку с Пиросмани и Константы Галчински. «У каждой бабочки — свой покровитель, у каждого дерева сердце — справа». Можно поговорить о детском, чистом, видении мира. О наивности письма. Но стихи Елены Ванеян — отнюдь не наивная поэзия.

Бывает редкий и тяжёлый дар, который переворачивает в поэте весь человеческий айсберг, и зритель-читатель замирает в ужасе от явившейся ему неземной стройности мира. Кошка пишет письмо, царапая лапой в углу. По бумаге? Легко представить, если прочитать стихотворение «Письмо из Вифлеема». Животное-человек-животное; вот цепочка мироздания по Елене Ванеян: «когда стоишь на задних лапах». Францисканский плащ (примета времени; мы все читали одни и теже книги, «Цветочки» в том числе) — не более, чем прикрытие человеческого зверя: «мне нравится быть этой Леной смешной». Важно, что эти стихи — почти лубочные, почти игровые — о великом. Они идут не благодаря — Франциску, интеллигентным кухонькам конца империи — а сквозь. И вот это неумолимое, космическое сквозь уравнивает судьбы человека и котёнка, человека и птички. Сила — в огромной тяге внутри этих на первый взгляд небольших стихов. На пространстве одной публикации возникает насыщеный и перенасыщенный мир, исследованием которого можно увлечься всерьёз. Загадочный, двойственный образ кошки; жертвеннная и вместе агрессивная птица, растения, служащие орудиями и имеющие общий разум, хотя каждое растение индивидуально. Но стоит ли исследовать? Ведь здесь время — совсем не человеческое время. И опыт — не совсем человеческий опыт. Человек как Божия кошка. Как Божий кипрей. Его (Христово) Делание, (с)Тяжание. И это «Божие тяжание» я назвала бы и свойством, и новизной стихов Ванеян. Бог к человеку — и человек к животному, порой забывая, как это: Бог — к животному (как к человеку). Хотя в стихах Ванеян много посвящений, человек к человеку в них говорит редко; и почти всегда через время-память. Умершая мама (хотя она на самом деле есть), девчонки (картошка сварилась). Возникает пространство, в котором много животных и растений, но куда нет доступа людям. Если есть, то лишь как в маскараде: в зверином образе (львёнок, малиновка). «Я» поэта осознаёт себя как райского зверя. Но человеческая суть выступает из границ звериной тени. Оборотень наоборот. Единственный человек среди животных и растений. Адам до создания Евы, Адам-садовник.

В лучших стихах ритм немного зыбкий, медленный (хотя строки небольшие), как в пруду при тихом ветре. Он раскачивает цепь лодочек-видений, идущих одна за другой. Если бы возможно было определение «визионерская метафора», «апокалиптичсекая» (в исходном значении: Апокалипсис Иоанна Богослова), я назвала бы такую метафору визионерской или апокалиптической:


Ещё несёт Господь безлюдными местами
В зелёном угольке, украшенном золой,
Жнеца с серпом, солдатиков с цветами,
И мотылька с порхающей иглой.

Из «Пейзажного парка. Гатчина»


Жнец с серпом, мотылёк с порхающей иглой, запах небесного битума — эти образы без остатка умещаются во внятные чувству небесные отпечатки. Они иной природы. Их нельзя назвать стилизацией и в них нет ничего намеренного. Почему так смело, что нет ничего намеренного — культурноть автора проявляется в другом. Виньетки францисканства, лоскуты рождественских мистерий, прочий книжный хлам — культуры довольно и она не мешает поэту. Но вот эти: жнец, солдатики, мотылёк с иглой — они уже вне культуры, они невыдуманы. Они родились из глубочайшей огненной тревоги, как и стихи. Порой они кажутся съедобными. Порой и картины Пиросмани напоминают мне сахарную выпечку. Стихотворение как частица. Частица как живое существо, обладающее душой, слившейся навсегда с душами других частиц.




без числа

*
Первый вечер памяти Булата Окуджавы. Душным летом. Отчего-то помню, как была одета. Индийская юбка за пятнадцать рублей, до пят; хлопковая, почти детская, майка. Мероприятие точно в Чеховке проходило; скучное всё-таки место! Стульчики все заняты, толпятся в проходе. Но течение вечера уносило многих в буфет, к водке, так что можно было сесть. Стихи и песни Окуджавы любила и люблю, это часть моей жизни, уже свободная от ностальгии. Потому озлобилась на партикулярный вечер тут же. Вёл, понятно, Бунимович. У него поразительная особенность превращать заведомо провальное, никчёмное, заказное мероприятие в живое действо. Видимо, учительское. Надо же урок построить. К ЕА у меня всегла симпатия была, ещё с Лиги Литераторов. На вечере памяти Окуджавы Бунимович открыл пул поэтов, читающих стихи Булата Шаловича. В начале вечера скучно поговорили повздыхали неведомые мне важные люди. После многие из выступающих и слушающих удалились принять жидкость в буфете. Вот тут-то пул и начался. Выходили, читали. У меня, по известии о смерти поэта, написалось длинное довольно стихотворение. Грустное, с оттенками Бродского (потому что Бродский любил Джона Донна, которого я тогда обожала), но созвучное памяти Окуджавы. Усни, усни, зима уже явилась. Почему — уже? Какой Пушкин? И смерть, сестра её, стучит в окно. Усни, как можешь: смерть сама забылась. Ведь новый год и так вокруг темно! Кот не грустит, не плачутся собаки, озябла мышь в террасе на углу. Где песенки твои, простые знаки, ушедшие в бумажную золу? Читала в плохом самочувствии, пошатываясь. Казалась пьяной и на самом деле могла вот-вот расплакаться. Бунимович преподавательским глазом посматривал: волнуется, как бы не натворила чего. Читала скорее всего плохо, но хлопали. Может быть, то было самое искренное выступление на вечере. После вечера молодая компания шла пить. Я не пила и с компанией идти не хотела. Тогда один из литсубъектов демонстративно открыл едва ли не перед моим носом банку с очаковским джином и сказал: «Есть нечто физиологичное в том, как открываешь банку. В её жизни такой важный момент бывает только раз». Так и осталось в памяти: духота в зале, банка джина и полное безразличие к поэту. Мне ведь с этим безразличием жить; кто поймёт.

*
Есть острый соблазн в том, чтобы в своём небольшом, но тем не менее читаемом (и не всегда друзьями) канале передавать то, что думаешь. Оказывается, это не нужно. Ни друзьям, ни тем более неприятелям, у которых своих забот хватает. Так что пишу о весёлах вещах с камнями в груди, с болью и тяжестью, мукой от несправедливости. А по сути — какая несправедливость? Кто богатеет — богатей, кто хочет комфорта — получи, кому книжка нужна — съешь её. И довольно о несправедливости. Не каждый получает то, чего он достоин. И не каждый лишается того, что ему нужно. Но есть мне лично внятные метки прожжённой совести, адской муки на светлых лицах чемпионов, и порой именно зрение этого их благополучного (в сравнении друг с другом) ада удерживает меня от резкостей. Но кто чемпионы-то? Кто судьи?

*
Исаак Сирин писал в пятом слове о том, что ум, отягощённый озлоблением от скорбей, очистить очень трудно. Однако меня Бог миловал; я ощущаю тяжеть этого озлобления много реже, чем она могла бы быть. И слабее. И если бы я что просила у Бога, так это нечувствия лжи и зла. Не оборачиваясь.




без числа

*
Утка-прихожанка. Иду ко всенощной, припозднилась. Выхожу напрямую, к разделённой узкой полоской акаций и жимолости аллейке. Справа — древесное скопление, слева — низкая оградка. И вдруг, шагах в десяти передо мною, выруливает на аллейку утка. Взрослая, с бирюзовым знаком отличия на крыле. И идёт, важно так, по-дамски, прямо к храму. Здравствуй, утица, говорю, прихожанка. А она голову повернула. Клюв то раскрывается, то закрывается, но кря не слышно. Не болтает понапрасну. Ещё одна церковница. Но в тот вечер у неё, видимо, на кладбище послушание было. Дошла почти до входной арки, махнула хвостиком, присела, поворачиваясь, и пошла в сторону кладбища.

*
Троица моя женская по вечерам не выходит. Но в семь утра все три бабульки тут как тут. Нынче только по два рубля получили; но что есть. Кому Парки, кому Хариты, кому Троица. Меня узнают; контролируют. Что это вы так рано ушли? Да нет, уже «святая святым» было. Но их не обманешь; всё равно рано.

*
Дрозды Отрадное атаковали. Воронам неловко. По утрам все местные покосы шевелятся: дрозды завтракают. Ворона, дура молодая, едва не плачет: как да как. Теперь и этой дуры не слышу. А вот воробьям всё равно. И голубям тоже. Но эти-то в фелонях, фелонят. Их и так накормят.

*
Земля во время богослужения разворачивается, воскресает, обновляется. Пару раз я даже белый, особенный туман видела. И с людьми то же, с самыми разыми. Возвращаюсь, иду мимо полуразорённой местной эстрадки. А прямо на эстрадке стоят две собаки. Гулять их вывели. Одна белая, другая чёрная. И хозяйка в модном спортивном тут же; белую расчёсывает. Служба. Нос у подопечной блестит. Третья жучка, много старше, разговорчивая, как увидела мураву, так и бряк на спину. Авы-авы-авы. Голос довольный. Эх, всякое дыхание.

*
Была тут любопытная запись. Как имбирь пожевать. Удалила.




без числа

*
Первый вечер памяти Нины Искренко, ноябрь. Объявлено, что в Чеховке. Где проходил на самом деле, не помню. Но пусть будет в Чеховке. Для меня — одно из самых первых литмероприятий. Накануне вечера поила сбитнем с мёдом и корицей, горяченьким, молодого литсубъекта. В небольшом кафе сразу возле метро «Чеховская». Кафе облицовано мрамором, очень уютное и не сильно дорогое. Кругом зеркала в тугих золотых рамах. В зеркалах моя довольно суровая и недоброжелательная физиономия. Молодой субъет, картавя эль, жаловался на жизнь и болезни. Делал алкоголический жест рукою и говорил: «Теперь буду запоминать, кто чего мне хорошего сделал. Вот ты мне этот (опрокидывающий в горло жест) дала». Я не циник; сбитень, правда, вкусный был. Теперь такого нет. И кафе тоже нет.

Чеховка на меня всегда уныние наводила. Но тогда я появилась там впервые (или нет, но прежнее не считается). И обилие людей, и фотожабки с чернильными ликами покойной повсюду. Я затерепетала: это же как в шестидесятых, Энди Уорхолл! Тут же и цветные надувные шарики, которые покойная любила разбрасывать во время чтений. Теперь, много позже, почтитав неторопливо стихи Искренко, морщусь, хотя и не от неприязни. Трогательная, очень несчастная судьба, судьба русской женщины. Обострённая обоюдным простестом. Она даже в западничестве своём протестовала против запада. Сильвия Платт, Дениза Левертов, Сьюзан Зонтаг. Неповторимая, с огромным шлейфом натуральных и литературных поклонников, глубоко безразличная самым близким. Это пауза очарования. Итак, в Чеховке много людей. Все по очереди выходили и вещали. Стихотворение «Sex-пятиминутка» прочитали дважды. Выступали все совершенно незнакомые. И знать я не хотела эту вашу современную поэзию. Вёл вечер бессменный Бунимович. Шатуновский, Искренко, Арабов в наличии. Стихи Нины читали Литвак, Самарцев и Кибиров. Кибиров опоздал, извинился, и с ходу принялся читать несчастную пятиминутку. Прочитано было и про дачный сортир, и про золотую рыбку, к восьми на работу.

Пригов сидел в самой гуще, за моей спиной. Спал, положив ключую голову на огромный неряшливый портфель. Весь вечер. Тогда у него не было ни ловкой флисовой толствоки, ни новых белых зубов. И вообще он погднивал, что моим носом весьма ощущалось.

Из рассказов выступающих запомнился один, врать не буду, чей. Но автор жил в Тёплом Стане. Я тоже долгое время жила в Тёплом Стане, но позже. А тогда у меня в памяти был свой Тёплый Стан, состоящий из поездок к подвижнику отечественных бардов Грише Симакову и рассказа Евгения Попова, напечатанного в «Юности». Для меня Тёплый Стан рифмовался с Аксёновым, Терцем, журналом «Родник». Оказывается, и Нина Искренко жила в Тёплом Стане! Рассказчик описывал утро Нины. Просыпалась рано, в семь. Окна Нины смотрели едва ли не в окна рассказчика. Так что при желании они могли видеть друг друга. Когда Нина просыпалась, рассказчик собирался в кровать. Порой обменивались приветственными знаками. Нина готовила кофе, щебетала с подругой, одевалась. Несколько раз он помогал ей донести покупки из супермаркета. Ему нравилось, как она покупает вещи: легко, радуясь. Вокруг неё мир становился похожим на крупные детские игрушки: яркий, смешной. Прочитал стихотворение Нины про чёрный шарф. Который она везде забывает.

В конце вечера прозвучало объявление (сделал его Марк Шатуновский) о следующем мероприятии. Что было за мероприятие, не помню. Однако Пригов за моей спиной оживился. Прозвучало время начала мероприятия: восемь часов. «Псов-часов?» — изумился Пригов. Ушла почти оскорблённая.

Когда рассказала о прошедшем вечере знакомому, знавшему и Нину, и Пригова, и других, в ответ получила почти отповедь. Скучный, фальшивый насквозь вечер, сокрушался знакомый. А Пригов создал акцию против ложной сентиментальности. Упомянутый знакомый по-своему любил Нину. Он видел в ней нечто вместе отчаянное и волшебное. А её ноги для него были совершенной поэзией, хотя близких отношений у них не было. Видимо, он глубоко почувствовал муку всего её существа. Лучше всех, красивее, даровитее, милее — и всё равно не первая. От женщин не отбилась — мужчины смеются.




без числа

*
Самое близке по времени: Юникаст, третий сейшн. И прошу тебя (слышишь?) жить. Земфировость названия раздражала. Однако читать согласилась, как тратят последние деньги. И не пожалела.

Третье собрание, при том, что народу было немного, показалось мне пластичнее и удачнее второго, самое начало которого было непомерно растянуто и утомительно. Что происходило на третьем собрании, напомнило мне лучши моменты из первого (которое остаётся лучшим и неповторимым). Участвовали Фёдор Васильев, Дмитрий Гусев, Алексей Рафиев, Артём Тасалов, Янина Вишневская, Олег Пащенко, Елизавета Сенчина (Роман тоже присутствовал в зале), другие. Руководил записью бессменный ангел юникаста Данил Деведжеев.

На ослепительном экране сменяли друг друга текучие, пронзительные образы. Ближе к финалу они стали основой концерта, на которой поэты, расположившись, творили. Когда наступила небольшая поэтическая пауза, возник фрагмент «Иисуса Христа — Суперзвезды». Завершилось действие графичной и задумчивой картиной из «Сталкера» Тарковского. Что понравилось: видеорека не уносила поэта, как Офелию от спасительной ивы, нет, она прибивала его к берегу и затем уходила. Так что не сразу сообразишь, что видео уже кончилось. От лимонно-ультрамариновых и малиновых сполохов всё действо приобрело невесомость. Как будто не кафе-«ExLibris», а кают-компания космического корабля. Музыкальных вкраплений было два. Первое — песня Роберта Планта о космосе, в исполнении Михно, музыканта и знакомца Данила. Почти прозрачный, эльфийского вида, человек со строгими светлыми глазами, порхал, настраивая гитару. И тихие его шутки тоже порхали. Затем запел, конечно, по-эльфийски. Второе: Дмитрий Гусев исполнил две песни с суровыми аккордами. Напомнило ГО. Летов с нами.

Роскошная Елизавета Емельянова-Сенчина читала стихи аж два раза. Оба раза — с избытком, хорошо, богато. В целом ощущение действа было плотное, мощное. Драйв и кач, как говорят музыкаты, были. Иногда полезно выйти из сугубо литературной сферы и посмотреть, что значат твои стихи в сфере, где ни у кого нет литературных преимуществ. Что хорошо и важно для меня в Юникасте. Ощущаю себя свободной от стихов. При чтении становится ясно, какая ты просвечиваешь сковзь свои стихи. Это ощущение избавляет от желания оценивать других. Ну что я за поэт для того же Фёдора или Дмитрия Гусева. И наоборот. Так что Юникаст стал и актом духовной практики для творческого человека.

Что ещё было замечательно. Выступление Алексейя Рафиева: извилистое, пластичное, сжатое. Артём Тасалов прочитал стихи, которые можно назвать реквиемом России. Эта нота очень хорошо вписалась и подкрепила основную, жестковатую идею Фёдора: нового лета не будет. Янина Вишневская развернула перед собравшимися пророческие картины (с пророческим же темпераментом).

Звершился вечер несколько сумбурной беседой о том, нужен ли поэту на Юникасте микрофон. И с точки зрения искусства, и с точки зрения духовной практики. Однако то был ещё не самый конец. Ушла, гуляла по полночной Москве, выпила чаю с пирогом в «Билингве».


*
«На Середине мира» намечается пополнение, и довольно обширное. Предполагается, что будут стихи Елены Ванеян (ангелы замерли аистами) и Евгении Воробьёвой-Вежлян. Мне хотелось бы представить Евгению именно как поэта. Она была срутницей и участницей собраний достопамятного «Междуречья», её стихи публиковались в «Окрестностях».

В начале 2000х (2004 примерно) помню случайную встречу в метро: Воробьёва и Янышев. В одном вагоне, но в разные стороны. Еду из очередной больницы, ежегодное. Женя — веснушчатая, в гламурной, бронзовой курточке. Смеётся. Янышев мне удивился: ещё одна маленькая женщина. Походил на бледного комара; сам как недоумение. Звали меня в смутно маячивший на окраинах литературных грёз журнал, уже не помню названия. Что осталось от журнала, и почему опять журнал. Теперь всё иначе. Но на квартирнике я прислушалась к стихам Вежлян и они показались мне достойными середирны мира. На вечере памяти «Окрестностей» Женя тоже читала стихи, но тогда не трогало.


*
Травма запястья; снова гипс. На этот раз сломан щитовидный отросток лучевой кости. Ещё две недели до контрольного рентгена. Везёт мне. Как утопленнику, сказал бы бывший сотрудник по коммерческой организации, майор в отставке, хозяйственник А. С. Басов.




без числа

*
Второе собрание авторов «На Середине мира» состоялось. Встретились в метро в 17-00. Пироги и чай уже готовы были. После чашки чая, с дороги, действие началось. Гости разошлись около 23-00. Скучно не было. Начала небольшим рассказом о «Середине мира». Благо, справа от меня сидел Иван Ахметьев, подвижник «Русской виртуальной библиотеки». Выяснили почти все сходства и разности наших детищ. Чаепитие происходило по Гринвичу: этот крепкий купаж индийскаих чаёв словно специально к чаепитию возник в ближайшем магазине, откуда и был извлечён. Пирогов было два: первый — с картошкой и зеленью, второй — с яблоками (изюмом и имбирём). Читали примерно с пятью перерывами, сидя на циновке. Кое-кто скрестил ноги лотосом. Что понравилось: слушали. В комнате было по-настоящему тесно. Свободным оставался только пушкинский стул: решили оставить его незанятым в память о поэте. Однако Иван Ахметьев им воспользовался и с высоты пушкинского стула вещал нам, сидящим на циновке, литературные притчи. Ещё ни разу не приходилось мне видеть настолько разных по стилю авторов, мирно слушающих стихи друг друга. После окончания чтений Ахметьев коротко представил недавно вышедшую антологию русской поэзии второй половины двадцатого века. Книга размерами впечатлила. О содержании, кажется, до сих пор спорят. Очень трудоёмкое издание. Ближе к концу вечера появился Андрей Тавров. И жаль, что большая часть выступающих-слушателей разбежалась. Тавров прочитал — и прекрасно прочитал! — несколько стихотворений из «Часослова Ахашвероша». Кто слушал, тот порадовался удаче. Рафиев долго о чём-то с Тавровым говорил.

Что хочется сказать. Вечер поэтов для поэтов безусловно имеет смысл — когда это квартирник, в котором участвуют не менее десяти авторов. Они как бы подталкивают друг друга. И незачем ходить в клуб.




без числа

*
Есть внятная чувству, но с тиудом постигаемая рассудком закономерность между тем, что слабоватые, но льстящие среднему вкусу стихи воспринимаются легко и ожилённо, а действительно яркие и талантливые — реакции почти не вызывают. В таланте есть подчиняющая сила; человек сопротивляется: бессонниц, лёгких вдохновений, незрелых и увядших лет... Стихи легковатые, эмоциональные, не особенно глубокие, с выраженным ритмом и рифмами, в меру регулярные, в меру изысканные, с привычной смешинкой, с несколькими слегка узнаваемыми штучками — несомненно будут иметь успех. И не важно что будет: полурифмоид, который столичный критик назовёт верлибром, или чёткая силлаботоника, равно приемлемая и в провинции, и в столице. Вместо истинной радости узнавания в них есть немного лести вкусу публики. Такие стихи берут премиии и никогда не остаются незамеченными. Но это не поэзия.

*
Прежде, чем спрашивать: а зачем мне это ваше творчество, надо бы спросить: а зачем ты творчеству? В частности, поэзии. Обращено к литераторам.

*
Есть идеальный отражатель. Есть идеальный имитатор. Я бы не хотела выбирать между ними, да и надеюсь, что не придётся.

*
Читать пять-шесть книг, думать пять-шесть мыслей. Короткие записки за меня уже написали. Прозу тоже. Но на полноценный рассказ о себе у меня осталось.

*
Сейчас, как никогда, очевиден крах небольшой формы, особенно в прозе: короче газетных заметок, но много безграмотнее. Будушее — за рассказами в полтора авторских листа.




без числа

*
В сборнике современной канадской прозы (1980, примерно) был рассказ о провинциальной учительнице, живущей идеей создать человеческую цепь. Учительница сходит с ума в конце новеллы. Однако всю новеллу дрожит прихотливый сюжет: героиня пытается знакомть людей между собою, приходит в гости. Объясняет, пытается соединить... мысли? чувства? идеи? ... и почти получается.

Очень трудно отказаться от идеи, тем паче, если идея в тебе живёт и согревает твои действия. Я не человек идеи. И потому мне много от чего сравнительно легко отказаться. Но реакцией на отказ будет насмешка со стороны тех, кем пренебрегли. Ведь это я пренебрегла некоторым общением, изданием, людьми. И потому им срочно надо доказать, что это они пренебрегли мною.




без числа

*
В одном из отрецензированных мною для АСТ романов, несколько лет назад, нашла весьма любопытный и видимо, симпатичный автору-женщине образ: невеста сатаны. Автор — искусствовед, влюблённая в модерн. Думается, только в модерне мог возникнуть этот образ: невеста сатаны. В «Царевне-лебедь» Врубеля автор видела зримое выражение этого образа. Он так же лишён чётких границ и одновременно устойчив. Мировая душа. Многие стихи Блока вдохновлены именно этим образом. И снежная мгла — снежный костёр, и Прекрасная Дама, и царевна — это всё она. Хрупкая, вечная и мгновенная, неисчерпаемо грустная, устало-нежная, бледная бледностью церковной скульптуры. Вечная, кажется, заложница. Она не станет сатане женою, она не его возлюленная, потому что сатана не имеет над нею власти. Он может лишь держать её в заключениии, драгоценную пленницу. Возможно, она — душа человечества. Противоположность — Христова невеста. Так святые отцы называли уневествшуюся Христу душу. Возможно ли предположить, что пока душа не стала невестой Христовой, она является невестой сатаны? Однако мне хочется верить, что каждая душа крещёного во Христа человека уже невеста Христова. Но образ невесты сатаны правдив. Она прекрасна и несчастна, сильна и пленена. Этот образ сейчас очень любим. Его называют ведьмой, эльфом, девочкой, девушкой, просто местоимением. Он приобрёл несвойственную ему кукольность, гротеск. Невеста наряжена в платье новой готики. Но она остаётся только что срезанной чёрной розой, мечтой истосковавшегося художника.

*
Дочитала «Очерки Элии» Чарльза Лэма. Последние эссе, кроме «Душевного здоровья истинного гения», посвящены театру, комедии. И от этих текстов хочется плакать. Умирающий шут, благородный комик, весёлый трагик. Представила, мог ли писать умирающий человек сейчас о сериалах, как уже смертельно больной Лэм писал о театре. Вряд ли. Для меня Лэм как рифма к Вордсворту. Он очень поэтичен. Мне думается, в классической эссеистике не должно быть много серьёзных и оригинальных мыслей. Лэм в жалобе на привычки женатых друзей и ещё в письме в Австралию пискал о значении каламбура. Но ведь кадамбур и есть та самая серьёзная мысль. В эссе мысли возникают на излучинах стиля. Они не должны предшествовать чувству.

*
Траур как живое существо: чудовище. Мир самоубийств, мир смеющегося над человеком траура.





на середине мира

станция

алфавитный список авторов

гостиная

кухня

корни и ветви

город золотой

новое столетие

озарения

дневник




Hosted by uCoz