КАМЕНА

книга стихов (2005)




*
Я камена из русских, я хлеб нищеты,
вдохновеньем прихваченные персты,

я наития холод и жар откровенья,
я была человеком, я предвоскресенье.

Я камена, я дар и награда,
я жила на развалинах ада.

Слушай и запиши, чего нет,
потому что у Бога не каждый поэт,

не напрасно моё появленье:
я камена, я предвоскресенье.

Я дамокловой сталью вишу над тобой,
о поэт, я впиваюсь военной скобой,

потому что ты Божий и вечен.
Ты поэзии сердце и печень.




СТИХИ О ЖЕНАХ-МИРОНОСИЦАХ

Без слова о морали, невпопад
при нынешней безвкусице,
прости, сестра,
и речь, и стихотворство —

неси стихи не как стеклярус к рылу,
а будто семя,
ты меня поймёшь.

Вступление всегда уходит, как вода в песок,
а суть нова и вместе призрачна,
она похожа на запах старого ладана,
случайный среди книжных корешков.

Два аромата, две судьбы, и вместе
единственность выбора;
что проще!

Не читай, смешливый,
ведь твои уши вянут как цветы,
останешься без слуха.

Итак, два аромата.
Какой несли они, загадочные тени?

Тюльпана запах плотный, гладкий и сырой,
неверный и немного нескромный, случайный будто,
скользкий, неуловимый, как угрюмый шёпот
в удивлённое ушко,
или другой?

И что кроме тюльпанов, сырых цветов,
а в те времена, возможно, лилий,
цветов, обозначающих воплощение,
печальный и трогательный земной закон,
мы можем в нашей жизни обонять?

Дыханье смерти, прозрачный и жестокий запах,
как женская свободная душа,
отбросивши оковы злого мира,
приняв себя как почву, как могилу
чего-то лучшего, чем есть,
они несли —
гвоздичный горький вкус и горький запах.
И таял бальзамический эфир
под пальцами, как у теней, сухими.

И мир замолк, хоть не хотел молчать —

то было божество и вдохновенье.



МОСКОВСКИЕ ВОСТОЧНЫЕ ЭКЛОГИ

ИЗМАЙЛОВО

совершенно — неверно
что я родилась на Урале
женщиной тридцатилетней
года рождения сорокового

переулки Измайлова выкрали
для меня теплоту и прекрасное слово

не важно,
что я позабыла — почти
тех
чьи подписи рядом
чьи подписи кровью

переулки Измайлова тихо просили: прочти
мне старуха стелила подстилку коровью

виновата
судите
не стоит труда
оправдание
Господи!
стоит судить ли

но ведь я родилась в декабре как звезда
чтобы знать
чтобы видеть
увидеть —
Спаситель


ОКТЯБРЬ В ГОЛЬЯНОВО

Я не зову страданье на свиданье,
пускай оно бежит на свой автобус
и убегает мимо стадиона,
чтобы совсем не возвратиться
в Гольяново осеннее моё.

Пускай живёт в Гольяново Людмила,
как будто хиппи, улыбаясь ясно,
как некогда казачки улыбались,
из погреба на стол несут вино.

Гольяново, блаженная деревня,
что вотчиной звалася монастырской,
пускай страданье мимо пролетает,
ведь осени осталось на глоток.


НОЯБРЬ

Овчина лугов и хуторов
на газонах призрачных осталась,
дождика самая малость,
как в час молебна, омыла песок.

Об усопших.

Мой ближний лесок
(я туда убегала, созналась)
прилегал к монастырским владеньям.

Мне Черницыно вышло спасеньем,
травяным божества лоскутком,
и с раскольничьей яростью я
все церковные чтила святыни.

Мне бы видеть их впредь, и поныне,
грай вороний, молитвы целую края.


У ЗОСИМЫ И САВВАТИЯ

1
Мне славно на московских Соловках,
осоловевшей, поздней, ранней,
в плену, и на свободе, и в бегах.

Вороний сухарёнок маком ранен
и ризой пламенеет детский царь
среди простых стараний и страданий.

Черницына рассыпавшийся ларь —
искристой пылью снежною на маковках.
Декабрь, весёлый гость, уходит.
Настаёт январь.


2
ДЕТСКИЙ ЦАРЬ

Горит маковкой детский царь,
с ним —
Святая Плоть,
всех Господь.
Беда смотрит лакомкой,
владычицей чар.
Идёт в бой царь сей,
зовут — Алексий,
потому и детский,
соловецкий.

3
Моя домра
осталась дома.
Ожидаю последнего дома,
живу как постоялица,
прялица,
снегом горе укрыто,
без обезболивающих.



ПРОСТАЯ ЖИЗНЬ


ПРОСТАЯ ЖИЗНЬ

Не копошись, простая жизнь
в преддверии рассвета.
Спят новолуния чижи,
чужое чудо света,

волчиха воет, слышит кот,
всё чудно, всё понятно.
Как по стеклу — алмазный йот,
и йод на шарик ватный;

и сон не сон, и сквозь цветы —
цветенье винограда,
и тонкий хмель его, и — Ты.
И я бываю рада.


ПОДРАНКИ

Подранки девушки, обманки-однолюбки,
морского дна бесшумные голубки,
любимые-любившие одним,
растаявшие в храме точно дым,

платкастые, противные и злые,
особенно Постом, как молодые,
а вам уже и сорок перешло.
Как все прекрасно в вас! Как всё пошло —

от слова пошлость. Бедные, простые,
и бледные, а, кажется, святые,
молитесь, что ли, о поэтах вы,
ведь вас любили и любили — вы.


О ПРОСТОТЕ И ВОРОВСТВЕ

Есть простота без воровства,
признание без боли,
они как сорная трава,
в пыли, всегда на воле.

Небо ясное их целует,
носит Бог Христос на ладони.
И сердечная не лютует
вьюга — по бывшем доме.


О ЦИФРАХ

Мне после знаний и железа
подумалось, что есть свобода крыльев,
я стала точной как сустав протеза,
но слышу воздух жизни без усилья,

без цифрового разного продукта,
без цифр и цен, без уровней и точек.
Придёт вагон — и будет в нём кондуктор,
а я билет отдам за пару строчек.




ЖЁЛТАЯ ПОДЛОДКА
опубликовано в интернет-журнале ТекстОнли

сокровище и жёлтая подлодка

1
За стенкою моей —
высокий шум воды.
Спасите наши души!

Тридцать два квадрата,
морозильная камера,
переговорное устройство —
начинается дрейф.

По курсу — будто первый день творенья,
и я о нём не знаю ничего.
Подлодка цвета свежего желтка
ложится в дрейф.

Море Пригородов,
море Московских улиц,
море Цветущих Яблонь.

Вот песня о любви:
квадрата — тридцать два,
три тысячи,
возможность гонорара,
и тишина вокруг.

Господи!
Спаси же наши души!
Со мной — Один лишь Ты.


2
Она мила и в одиночестве своём,
а вот с людьми — немножечко дурная.
Спаси всех нас, не посчитай грехом
или что я напрасно вспоминаю,
а только по любви —
слова мои.

Она искала — слышишь ли? —
как подтвержденье
в Кронштадстских невозможных дневниках,
явленью — чудеса-то вышли,
и все слова-то у неё в венках,
такая глупость,
ересь, что ли —
так.

И всё — про "Курск".
А мне хотелось её развеселить.
Сказала:
— Yellow submarin — ведь тоже про "Курск".

Поэт и сам — как жёлтая подлодка.


3
ГИМН ОТЦУ АРТЕМИЮ

Отец Артемий! Простите нас всех
за то, что вы — не Джон Леннон!
Ваши овцы, курчавые будто снег,
разбросаны по вселенной.

Отец Артемий! Вороний овощ.
Простите нас, что вы стали глухи.
Святые охотно приходят на помощь,
и Господь прощает грехи.




ПЛАЧ ПО РУССКИМ ЖЕНЩИНАМ

Нет у меня сестёр. Нужны ль они, не знаю,
и матери своей почти не помню, но верю,
что слово матери касается детских сердец и душ,
и все с косами — как будто мамы.

Смотрю и плачу, вижу — молодых, красивых, влюблённых, так,
о лишь была б любовь! любовь многоэтажная, велкая, в которой
им божество — нельзя без божества.
Им кажется ведь, что у них любовь — лишь кажется, пусть кажется, пусть любят.
Молю: Всевышний, игрушек у девочек своих не отымай.
Ведь эти добровольные блудницы мечтают
настроить все свои пять чувств, чтоб только увидать,
унюхать, унавозить собой
одно ребро Твое.
Ведь чтоб росло, ветвилось, разрасталось, зацветало, плодоносило!
А нет, в больнице шлангом отсосут излишек,
и я тогда рыдаю неутешно.

В России этих неприкаянных осталась горстка,
а больше их, кажется, нигде нет.
Когда они пришли на свет, томились волей; настала воля — стали воевать
против того, что давно изжито, пинали дохлую собаку,
гнали транспорантом давно погибшую мораль;
но их, смотри, похерили самих. Не время виновато, ни Россия, ни родители.
А были хороши! Смотри: накатит грамм и кажет начищенные зубы,
а в голове — цветущий кедр большой.

Они же беззащитны и нелепы, а кажутся себе такими сильными,
куда там скимны молодые! А каждая из них —
ужасна в беззащитности своей, как роза маленького принца.
Судить их — то же, что убить!
Они ведь любят, и поверь, Спаситель,
что я — как Ты, над ними не смеюсь.
Они рожать умеют на дверном коврике,
когда любимый на ночь плотно дверь закрыл,
они умеют ладу поставить в гараж, готовить изысканный ужин;
ведь их на всё хватает, и мне в присутствии их просто нечего делать.

Не надо им ни могил, ни печек, ни урн.

Прими же Господи, ты этих маленьких невест
как школьниц одиннадцатилетних,
мечтательниц в окне весеннем.



СОКРОВИЩЕ

*
Просто было
до смерти
выносить платье
женское.

Россказни — карта! —
обложки яркие,
было просто,
до смерти.

Вынуть, промыть
талой водой —
каюсь!
больно!
страшно!
доктор!

Стиснуть,
задушить,
наконец —
было
просто.

Бросить
под ноги —
прах.

Стать убийцей,
как — непонятно,
кого — неизвестно.
Жива ведь,
так что же ты…


*
Рассказать ли, как вещей бессоницей
нелекарственной, дикой, глупой
смяты мощи оставшиеся от сей,
возомнившей себя земли пупом?
Не рассказать.

Слово властно ли выразить
помыслы вроде ошибки в цифрах,
некогда ведь праздновала взрывы
радости в чужих играх,
а теперь пришла боль.

Мука сильнее ли, ужас мглы,
как жить без тёплого, сладкого,
тёрки мокрой, скоромной иглы,
без жеребчика гладкого?
И не надо!


*
Бросила, сдохла,
дохлая стала,
смирилась,
согласилась,
не перешла,
наврала,
чтобы фасад,
чтобы, Господи,
хоть фасад один,
пока лет не много,
а молода ведь,
не родила.

Стала панночкой.
Бывшей.
Мертвячкой.
Выгнала Вия,
окончила танцы,
под ноги —
тебе, дорогой,
многотелый и многолицый,
топчи, коли можешь
своё белое полотенце,
рушник вышиванный.


*
Иду я, дороги не различая,
в края,
где запах костра,
где сверкание гор,
где табор не таборанский,
хоть в городе будто тону с головою.
Я город московский люблю

за страны весёлые будто,
за волю,
откуда никто никогда не пришёл,
откуда никто никогда не вернётся,
свободы обол.

Я себя продала,
никому не продамся,
как продано!

Бродяга блаженная,
падаль,
вещица в шкафу,
молодая,
дура,
всё ещё впереди,

впереди, кроме стран,
откуда никто никогда не вернётся,
будто склоны рязанских холмов с земляникой в июне —
мне там хорошо!


*
Масть жеребчика —
стыд и враньё,
отвечаю:
нет радости в бёдрах его золотых или медно-бронзовых,
из нержавеющей стали.

Я ли не знала
хрустальное прикосновенье предзимья весёлого,
вещего снега,
волчьих стермительных искр?
О, как любила и знала!


*
Не рассказать,
как питает собой
утомлённых, ужасных, недужных,
будто проклятых и деловых понапрасну —
незаметная и добровольная женская смерть.

Перед нею склонится природа,
как невеста под гнётом венца.

Когда, как в утробе матери дитя,
умирает женщина в женщине,
тогда прерывается цепь обновлений
и будто стирается мир.

Тогда не бывает мужчин,
а только младенцы или подонки.
Так вновь обнажает лицо
почерневшая кость.



НАПЕРСНИЦА

1
Новой спицы
чирикнули зарницы.
Колесо
коляски —
весло
безногой пляски,
ижица конфеты
от Светы.


2
Лица сохнут старшно, дивно,
длинно, старинно,
мимо
праздника жизни,
который боится тризны.
Улыбка нарисована криво,
а запах подарков сильней,
и святочных пельменей.

Больные всегда чуть-чуть виноваты,
что их жития — из ваты.
Особенно те, кто себя не жалел и во что-то верил.
Не лекарством, а затхлостью пахнут все больничные двери.

Один батюшка
больных не боялся,
а это, признаться,
всё равно что не бояться волков
и на медведя ходить в одиночку.

Девочка, наперсница,
в длинной сорочке.
Лучик
из тучи.

Колется!
Зовётся
совесть.

Мир, где хоронят тайком,
мир, в котором живём,
мрачная районная больница.
Что-то хорошее
бывает, что и не снится.

Девочка из палаты с номером,
который знаком с рожденья,
с того дня, как считать научилась,
как выучила первое стихотворенье.


3
Лучик в лицо узнать легко,
лицо бледное, как толокно,
шапочкой увлекло.

Странная черница,
рясофорная сестрица,
заумь с новым языком,
заходи, попей водицы
с морковным пирогом.

Постелю тебе постель —
поснимаешь двери с петель,
всё расскажешь про меня.
Мы ведь родня.

Болью прободённая в ребро,
слёз телесное ведро.

Дал батюшка денег на простоквашу,
вот и весь сказ,
а я купила рыбу,
ела,
да вдруг увидела в небе глаз.
Такое вот дело.

А как я вошла туда,
где такие города,
что замолчи.
Сухари и калачи,
да кабачковая икра.

Ничего не поняла,
что сегодня, что вчера.

Такой вот лучик,
такая вот наперсница у меня,
своя-родная.


4
Мне не страшно, Господи, умирать.
Я себе — за отца и за мать.
И одна жила, и возок везла,
от меня осталась одна зола.

Но пошли такое чудо, чтобы отпеть смогли,
чтобы отвезли туда корабли,
где до Страшного всем Суда
будет солнце и морская вода.

Море начинается на земле,
в остывающей перед смертью золе,
в золотом, последнем, простом и жутком.
Литию пошли мне, хоть на минутку.

Чтобы гроб украшен белым, без кумача,
чтобы крест, а не штамп врача,
чтоб лежать — ведь боятся мёртвых теперь! -
будто мёртвый — живой как бешеный зверь,

чтобы лучик свой встретить как лучу:
я светить хочу, я летать хочу.



СТАРЕЦ

1
Вселенная, не вспаханная — нами.
В ней будто нет отцов и матерей,
но были дети.

Не осязать глазами —
одни лишь кости в пустоте полей,
да в воздухе разлит осенний газ,

да на душе как будто веселей,
что Боже наш — Прибежище сирот.


2
Мне бы лучше быть мёртвым котёнком,
битым волчонком,
птенцом-синицей.

Мне бы лучше — как нынче,
а сверх того — гибель,
того не надо.

Я дар свой, как нищенка — чадо,
как когда-то матерь моя:
живи, как знаешь,

и меня прости.

Будешь святым — обо мне вспомни.


3
Жить — как в гробу лежать:
спинка дремлет,
новый ситец лёгкий вокруг,
молитвы шепчет
венчик.

Ни ссор, ни тревог — ничего не нужно
лучше говори: успоший,
покойник — слово жестокое.

Кто молится, тот пишет и звонит
душе, до воскресенья тела задремавшей.
Восходит и заходит —
светило за светилом,
да меж костей бежит родник.

Уж нет костей, но есть родник,
да солнце всходит
колосом.

Идёт родник,
и я — пришла.

Глядят глаза, душа поёт.
Смирилась, что теперь — иначе.

Приди, взгляни, скажи,
как бы живая,
за послушание.


4
Был у меня старец: юный, кроткий,
грозно смотрел, кричал на меня — всё помню!
Так и любила старца, за послушание.

Бог изволил - пришли скорби,
затем вышло солнышко утешенья.
Старец не возвратился.

Ждала я, за послушание.

Был у меня старец, а я думала,
что ничего-то он обо мне не знает.
Может, и знал что — за послушание,
да я не знаю, хоть и любила.

Теперь отдыхаю: устала
по людям ходить, искать заботу-работу.
Был у меня старец, его любила,
за послушание.



ОТХОДНАЯ


СЛОВОИСТЯЗАНИЯ

Как бичуют, не понимаю,
не красивая и не злая,
не смертельно больная,
ударов не принимаю.

Мне бы знать, какова Божья воля
надо всей нашей поэтической неволей;
а порою, кажется, что лучше не знать,
и что далеко навсегда кровать.

Ведь бичуют, как будто вечные,
все талантливые, человечные,
а во мне же нет нелюбви,
мы же каждый — Спас на Крови.

Так чего же те, что по-русски пишут,
свист бича своего не слышат,
эти все бомжи и бичи.
Ты стучи моя кровь, стучи.


СТИХИ НА 23 ФЕВРАЛЯ

В отствете факелов Марка Аврелия,
двадцать третьего февраля.

Около названного числа
читается Евангелие от Луки,
притча о блудном сыне.

В отсветах факелов Марка Аврелия
газетный лист
о бритых лбах и затылках, и о Чечне,

о давно поседевших афганцах
и усопших ветеранах
с недоумением на лице.

Листу с листом не слиться,
не поглотить друг друга.
Из двоих останется один,
Евангельский.

Вернулся из чужой страны.
А милость так сладка, как сны,
но ты меня прости,

и дай простить,
со всею полнотой,
как хочешь, ближний мой.


МАРТОВСКИЕ ИДЫ

Все зрелища кругом,
бегущие бегом,
которыми уязвлена —
в них есть моя вина.

Меж нехристем святым
и фариеем триста раз святым,
меж поучительных голов
и денежных столов
мой путь невзрачен и суров,
да мне какое дело,
что думают о маленьком моём пути,
мне тяжело сказать: прости!

Но в теле бьётся боль,
и липнет к пальцам толь,
и сыплет снег косой
языческой красой,

и ненапрасно дан
царь Диоклетиан.


КО ЛЬВАМ И РОЗАМ

Была бы умной,
кроткой,
не иначе —

вернулась бы,
ни слова пополам,
в святое красносельское капище,

ко львам и розам
и поющим яблоням,
и к тощеньким берёзам,

и не было бы страшно мне
огня.

Не возвратилась.
Значит, до львов и роз
пока что далеко,

а вот болезнь как кошка примостилась,
и с нею мне мучительно легко.



КАМЕНА

1
Поэзия как точная наука
открыта всем, но выбрала немногих.
Черновики открытий пламенеют
как на Синае, будто купина.

Поэзия как точная наука
поэту дышит, раздувая пламя,
чтобы его носитель осознал
как пониманье, так непониманье.

Поэзия как точная наука
от слов о веществе приходит к Слову.
Выходит Симеон Богоприимец,
принять на руки Чудного Младенца.

Жил город славный просто и обычно,
никто - почти никто — не слышал звука.
Но вдруг в тени садовой — тень: Камена
приподнялась, оставив кров столетий.


2
Мне забавою быть — карамель,
для унылых, печальных, сердитых.
Меня выдержат: зимняя ель
и синодик имён позабытых.

Где отечества локоть спасён,
много ягоды вышло хорошей.
На домашнем наречьи своём
в утешенье скворчала кокошей.


3
В который раз ищу тропу исхода,
начало новой и прекрасной жизни:
когда за мной захлопнулись все двери,
и разомкнулись кольцами миры.

Недолго прожила простая Муза,
однако, песнь сумела мне оставить,
светлый холод без морщинки,
запах крипта городского и маленькую ветку кипариса.

Но меточку о времени исхода
волной нездешей смыло вниз по руслу
родника.

Желать метрошной ласковой прохлады здесь,
где духота, да стёкла будто плачут —
недостойно живой тени.

Разорванная речь
летит в окно:
цветы из ваты, и другие вещи,
и даже лётчик где-то пролетел.

Нет среди привычного порядка
отточья для начала и конца.

Уж Музы нет;
Камену не тревожит
игра теней.

Свирелью слух настроен
на пение бродяжки голенастой
в скользящем вниз по локонам платке.


4
Спит бронзовое зеркало Камены.
В незыблемых, имперских кронах лип
растут исчадья лета, постепенно
к своим телам притягивая крипт.

На зеркале пока не стёрта пыль,
к полудню зной все краски выедает,
но след сырой и маленькой стопы
лежит от Петербурга до Валдая,

и далее, и далее. Потом...
...
...Камена просыпается к закату
и медлит быть на сквозняке простом,
взирая в бронзу, пламенем объяту.



ФАВОР

1
ПРЕОБРАЖЕНСКОЕ КЛАДБИЩЕ.

*
За валом — вал:
Преображенский вздыблен.
Трамваев стая, вынырнув из пыли,
вдруг замерла — скользнули камней глыбы,
обочины асфальтовые всплыли.

Пешком — как вплавь.
Измайловский — волною.
Но ветер штормовой напитан током,
горит разлитой в плоскости луною
и развернул к Преображенке боком.

Соседство вкусов, унций и цветов,
соседство шума с небольшим покоем —
всё уместилось в полщепотке слов,
всё хлопком набивным стыдливо скроем.

*
Впервые
башенка выросла справа над талым снегом,
окружённая темноватой от времени стеной.
Четыреста лет назад.
Слева на жестокой плоскости,
тридцатых годов двадцатого столетия,
написано: торговля с рук запрещена!
Прямо по ходу, забирая влево:
пятиэтажки времён Хрущёва.
И далее, прямо — сырой кирпич
Петровских времён.

Там люди спят в могилах много лет.
Здесь редким гостем, но небесным — свет.

В квартире съёмной мебель не менялась
лет сорок.
Якорь — люстра из латуни.
Лежала пыль и скоро таял снег.
Квартиры глубина парчой укрыта.

*
Шли надо мной сырые облака,
первоначальной почвою небесной.
Казался крепким сон скорбей моих
в пространстве тополиной чащи.

Жила я под небесною землёй,
в убежище заползшею змеёй.


2
КУРЧАВЫЙ ПОЭТ

*
Стихи — о квартале поэтов.
Весеннее в них освещенье,
где солнце — над пиками туч,
округа — под тенью Фаворской.

Здесь жили поэты — всегда!
Здесь были Фаворской подножье.
Дорожки — крутые верёвки,
дети учились ходить.

Здесь души порою выходят
из горних селений своих.

*
Августа новобранцы,
на сборы идти в октябре.
В метро оказались мы рядом
с курчавым поэтом.

Августа новобранцы.
Фавор ожидал обновленья.
Поэт разговаривал тихо,
здоровался кротко при встрече.

Мучительный августа луч,
мучительный холод октябрьский.
Поэта большие ладони
казались ладонями дачника.

Августа новобранцы:
рожденье под знаком победы.
Фавора лазурная тень
над сферами мозга.

Поэт при нечаянной встрече
здоровался робко.
Ладони и тыльная сторона кистей —
в ссадинах.

Поэт был на Блока похож.
Рыжий двойник вдохновенный
почти написал на заборе:
"Гениям вход воспрещён!".

Прощай, новобранец Блок
из дебрей Второй Пугачёвской.
Теперь над тобою — лишь небо.
Ясность его - точно выстрел.


3
РЫЖИЙ ПОЭТ

Имя звездой восходило,
поэт же исследовал корни.
Война с тополиною молью
окончилась победным шествием

Через Большую Черкизовскую
к воротам рая,
пока что напоминающего парк возле кладбищенской церкви,
под возгласы кошки: ура!

Неоднократные гости
оказались постыднее ошибок хозяина,
умудрившегося воспитать гостей,
но до конца не осознавшего разницу между тварью и человеком.

*
Августа солдаты неизвестные,
юные, почти что бестелесные,
в почве разметавшиеся вдруг —
ваш во мне кричит в ночи испуг.

Ваше саморазрушение
выжжено бессонницею свыше.
Там, где нет рожденья и крушения,
слушаю и говорю, и — слышу.

Интеграл характеров и судеб
ещё долго неоткрытым будет
здесь, где моего одра края,
где грачи небесный креп кроят.

*
Явленья рыб, имена растений и тополей,
а так же периодичность нашествия тополиной моли на район,
свойства кактусов и траекторя движения улиток,
невероятным образом согласованные с погодой на солнечной стороне Юпитера —

лежат подобно тканой камчатой скатерти.
Доверие невозможно растратить.

Красный — одеянье Пасхи.
Белый — Фаворский свет.


4
ФАВОР

У каждого из тех, кто кушал хлеб
напополам с землёй,
дарил возлюбленным соль, спички и коробку чая,
воспоминанья — дерзкою шлеёй,
о нищете оставленной — скучая.

Мне нравится, что в доме есть обед,
мне нравится, что будет и машина.
Но август водворяет свет
в лес тополиный дремлющий — вестимо.

Потом — как ни сложилась бы мозаика
судеб курчавого ли, рыжего поэта —
в любой сверкнёт металлом смальта раика,
Фаворского изображенье света.

В краю, которого ещё, быть может, нет,
но мне он внятен как вода и воздух,
есть свет, вполне свободный от планет,
и все кресты сияют точно звёзды.

Здесь был Фавор. Над рощей тополей
его вершина — всех вершин светлей.



ДВА СТИХОТВОРЕНИЯ:


СТИХИ ОБ ИАКОВЕ И РАХИЛИ

Сестра против сестры, война для войны,но радость перечеркнула сны;
одной из двух лишь ключи даны: близорукая против бесплотной, как и все мы.
Тело на Бога, и Бог во плоти. Любовь моя, меня прости.

Не так было при самом начале, при том роковом камне, при синем колодце —
любовь была, которая ходит и остаётся, которая стала белою, как зола,
как камень на дне колодца, а камень был солнцем.

Видел ступени, спал на земле, ему знакомы обе сени,
где Ангелы и аггелы как растения,
а выбрал из двух — пустую: идея, мысль. Приходит как смерть — свет,
жив остался, прошло четырнадцать лет.

Рахиль плачет, ревнует, лет ей пятнадцать,
и не ждала, что брат её поцелует. Не сочетаться и не расстаться.

Вольным стало супружество, старшая — молодец! Мамочка!
Младшей сестры не видно.
Две рабыни как будни, в пыли золотой венец, дорого стоил, Иакову не обидно,
ведь люблю же тебя, Рахиль, одну лишь тебя, а старшая весом — как две служанки.

Душа измотана, а была как вода в зной, напояла всех братьев и сестер, поберегитесь,
остро как смерть — хоть и втоптанной, быть неземной,
а Рахиль его полюбила: витязь!

Он патриарх, он велик и славен. Овцы, те, кто, его по праву — слова и мысли,
есть у него два дела, и оба ему по нраву, тело и то, что — изящно, почти как числа.
Сущий, уравновесив любовь пригоршней,
ждёт новых слов — уже от Рахили, от искуснейшей, от сладостнейшей и от горшей.

Рахль плачет, ревнует, смиряется, а лет ей — как дважды двадцать,
рабыня Иакову родила сына — надо радоваться!

Что она, смоква зимняя, в клети шатровой, с золотом не для праздника,
слушает детский смех, да терпит племянника и проказника,
не одного, и ни слова не скажет, ведь и она рождена рожать,

жена ли она, бесплодная мать, Иаковля грёза, созерцание Господа всякой твари,
не проще ли так, как та, близорукая, мамочка, чтобы все жёны такими стали,
но Спаситель, а он у колодца синего был,

так не судил. Под золой обнаружился пыл. Сердце взлетело множеством вёсел.
Страх корни пустил, смирение возрастил — пришёл в отчий мир Иосиф,
а мать седая, как тень себя, как ягнячья злая зола на внешней стороне котла,
как ветла.

Сущий вознёс ладони, в каждой — точь-в-точь половина,
без чисел и цифр пополам: ум и его стремнина,
две части целого,
и тогда последний раз возмутилось тело.


ПЕСНЬ О КНЯЗЕ БОРИСЕ ВЛАДИМИРОВИЧЕ

Золотой кораблец отошёл, золотой кораблец,
миру было начало, миру будет конец — золотой кораблик, последний скворец.

О Борисе и Глебе статия, где моих слов семья,
а вы слушайте, правда-правда говорится.

Поселилась сорочья стая в груди Святополка — злая, имя ему иголка,
сорочья стая, ему же ни ада, ни рая, а только сорочья стая да ребро волка.

Князь Владимир посхимился — стал Василием, лицом землист,
в ковёр его завернул Святополк, да ночью украл,
мало — украл; засунул в домовинку, в ящик, поставил у Пресвятой Богородицы,
знал, куда ставить — сорочий бог, синица, королёк, птица.
Князю Борису Господь рече, что и его також: гряди, сыне.

Не кори меня, русская земля, что я покидаю тебя, ибо Господня воля,
впереди Ярослав да вести-птицы:
от Предславы, от Святополка и Ярослава ко Глебушке.

Среди лесов, а теперь среди железобетона и кирпича,
человек — Бога Сил икона, и в нём тварного мало закона,
что бы ни говорил друг мой недружий.
Приятель кричит изо всех сил, от горя, что ли, не знаю,
ничего не запрещай и всем помогай, кричит про ставку на поражение.

Отчалил кораблец ладейный, Борис воинов отослал,
не отослал бы - сами ушли, дружина.
Вот и шатёр на Альте, вот и бледный поп утреню поёт, Псалтирь читает.
Вот и Путьша рядом, не Торчин овощ, повар Глебов, с дружинкой.
А князь Борис ни шагу не сделал прочь, ждёт, ещё не закончилась ночь,
будто и не убьют его. Рыдает — да что ж рыдаешь-то, не сам выбирал, что ли?
Смерть-то свою.

Пока звучала на глас пасхальный Псалтирь, Путьша не смел,
пока звучала на глас пасхальный Псалтирь, Путьша коснуться шатра не смел.

А когда закончилась Псалтирь, да искололи копьями князя Бориса,
братки-то, а он к ним, браткам-то Сятополковым,
брат страший, охрана моя, вместо отца, как быть-то,
не прочь ведь бежать: Господь близ.

Когда голову отрочати срубили, такое бывает, чтобы голду снять с шеи, грвенку,
когда уж везли посеревшего князя, с пепельным лицом, в повозке,
исколотого, истёкшего кровию, распятого, русича, болгракина сына,
так он ещё головку-то приподнял, очами широкими на убийц посмотрел,
и, как сказано, простил.

А мог бы учинить, да Киевский престол — не Святополков меч,
вышел же — золотой кораблец.




Борис Колымагин
о «Камене»

Предисловие к «Камене»:
Игорь   Вишневецкий



на середине мира
станция
дневник
гостиная
кухня



Hosted by uCoz