СВИНЦОВЫМ КРАНДАШОМ
стихи МЕЛАНХОЛИЯ О волшебство её скульптурной красоты, собранье невесомых крыльев, прочь. Бывает ли тяжёлой красота — увы, в ней сердце сожжено, развеян пепел, все в пепле лучшие виденья, на сердце хлопьями осели лепестки огромных цветов меланхолии. Ты, Меланхолия, — желаний дочь. Рисую, вот свинцовый карандаш. Стоит она, о нет, сидит, над облачным беретом реет радужный плюмаж, идёт за летом лето, за руку цепляется зима. Но меланхолия одиноко возвышается на фоне тонущего судна, из глубины земной и тает в небе. Скелеты лошадей гуляют там и сям, но здесь же порт, откуда лошади? Траян взирает на тела иссохшие, но Меланхолия расправила крыла, восстав из груды тел казнёных. У ног — скелеты двух влюблённых. Какая жизнь в ней и какой билет, какая карточка, вещающая вечность. В глазах у Меланхолии — усталое легкомыслие, в графитовых зрачках сквозняк прошёл. Гранитная подземка унесла всё. Смех Меланхолии — зола на лире. Любое повтороение досадно как укол. Кот Меланхолии всегда голоден, а нынче разъярён, собака же гиеной плачет. Слова — все — ничего не значат. «Вот красота моя, о зеркало, смотри. Она стекает по стеклу как дождевые капли, нет линии прерывистой, все так легки и плавны, что хоть на бал, хоть в кружева рядись, я вся как золотая нить, себя мне не избыть. Но дайте мне ту пепельную лёгкость, ту самую серьёзную жестокость, с которой доят коз или коров пасут. Нашла бы Меланхолия себе приют в деревне, в объятиях природы». «Но сможешь ли», — ей Скука говорит, — «снести невзрачности преснейший пепел, принять как хлебец скудости гранит? Ты любишь изобилье и удобства, дрожишь от изменения погоды, в тебе слишком много перца». В ответ Меланхолия молчит. Она ведь мирная, хоть тяжела рука её, и лопнули подпруги лиры. Лишь вопль: «О Меланхолия невыносимая!» Но всё ж её тяжёлой красоты искрятся грани скупым алмазным блеском. Ах, вслед за ней и я бы отказалась от красоты и юности своей, от знойный взглядов, оставляющих чуть тёплый след на коже, от поцелуев терпких и объятий влажных, всё это я смогла бы променять на Меланхолии седое платье. Что шум и блеск, что ощущений власть? Ни счастьем им, ни радостью не стать. Ты память радости и телеграмма счастья, перо из рая, мира сопричастье, о Меланхолия. ИДОЛ Вот идол, он велик, вселенная в его ладони, и все создания бетона и стекла. Его стихия всех стихий причудливее, она моё вниманье увлекла Он грозен громом боевым, ревёт моторами Як 40, он взмывает в небо. А то бывает нежным. Бывает чёрно-красным, жарким, он бывает бережным. То дышит кожей тёплой, проклеенной ароматическим составом, вокруг витает кипарис и лавр — то славный идол, сердце взрослых игрищ, но я его люблю. В видениях приходит он просить любви и ласки, вид принимает духа городского, застенчивый. Беседуем, вращаем сферу мира. Говорит: скажи мне о камнях и хлебах, я тотчас же зажигаюсь. Перед его армадой Тибет и древний сфинкс взыграли вдруг, и вдруг растаяли. Что делать с ним? Не крови просит пить, ни плоти просит есть, до края полон горем идол славный, как пароходик старый в море, он в дольнем мире плавает, как оживлённый мертвец, наивен и жесток, как быть мне с ним, кого спросить... Не Ангелов и не людей. Взирает Некто, видит великое создание своё, как воин — автомат Калашникова, о горе человеку! Апостол некогда просил, и трижды, чтоб отступило от него исчадье сатаны. А как мне быть, ведь идол мой — сам человек. Любимый идол мой. Но возвращаются ли идолы домой? ПЕРСОНАЖ По вечерам он приходит навеселе, очень остро навеселе, алюминиевая шевелюра взволнованно шелестит, мне жутко от одного его вида, от его тонкого острого запаха, ясного и чёткого, как след ногтя: от сих и до сих. Он не пьёт парфюмированных напитков, ни амаретто, ни бейлис, миндаля сладкого и горького не ест, настойку из трав отвергает. В сумке его очень скупой мир, всего два рода вещей: было и стало, теперь и тогда, было и сплыло. Он мой дух и мой гений, без него коловращение мира неполно, цвета не играют, краски не ложатся, раствор не твердеет, а всё же он зыбко волнителен, так, что любой из священников скажет: бросай, уходи. Мне и самой нелепо, как так сложилось, что я уж не муза, а он всё же гений. Сквозь запахи диких костров, цыганщину и татарщину, сквозь вселенский ремонт, сквозь восточный и украинский акценты, сквозь строительство это, лишённое смысла, сквозь воду и воздух, приносящие только одышку и жажду, пробивается вкус его речи и странных воспоминаний. Гений спит как ребёнок, алюминиевые локоны ризой лежат покорёженной. Во снах его, как и в его рассказах, мир обретает искомую свободу, разум в ней тонет. Я смотрю на него, спящего, и неловко мне: как подсмотрела улыбку Бога. От меня остался лишь он, а кому ещё говорить о любви. Могла ли предствить, что гений мой похож на персонажа страшных германских сказок, что он так же капризен и сух, и в раздоре с самой Мнемозиной. Мне странен розарий его, поросшие лесом нагорья, темнистые тропки садов городских. Глубина забвения — в нём. Меня не заденет камешек Рока-подростка, заявившего, что больше не пишет стихов, что не любит он прошлых стихов, что стихи вообще не нужны. Отче, однако мне странно и страшно так жить. Вдохновение жизни моей прибывает. Всё, что носила когда-то вёдрами и ложками ела, рушится, сокрушаюсь и я вместе с ним. Но бытие прибывает. Меня не согреть и не накормить этой осенью, уходящей, как родник из колодца. Лишь гений приходит и рядом ложится, окутывая зыбким теплом. поэтические опыты на середине мира кухня гостиная станция |