на середине мира
алфавитный список
город золотой
СПб
Москва
новое столетие



ОЛЕГ ДАРК


ХОЛОДНЫЙ МАЛЬЧИК НЕБА
о поэзии Леонида Губанова



Определение «холодный» в применении к неукротимому, неистовому, бурному Леониду Губанову кажется странным, но это из его стихотворения: «холодный мальчик неба стóит — // не только горя и пивной»…


***
Если бы Губанов или кто-то вместо него, начитавшись его стихов, заполнял тест по известной схеме, то выглядело бы это приблизительно так (порядок может быть иным):

любимый цветок — тюльпан;
любимый поэт — Пушкин;
любимая часть тела — ногти, глаза;

то и другое легко и очень по-губановски соединяется: ногти — глаза пальцев (есть у него такой образ: «голубоглазые руки»; затем: «ведь на каждой руке по пять зеркал», «я настаивал, что ногти — это звезды души»; на ногти он переносил традиционные атрибуты глаз);

любимое животное — конь;
любимый предмет — пистолет (который может быть назван и кольтом, и наганом),
любимый композитор — возможно, Шуберт;
любимый камень (драгоценный) — рубин.
любимый цвет — ?…

При последнем вопросе глаза (мысли) исследователя, биографа, читателя разбегаются. Губанов обрушивает на читателя потоки цвета: синие поэты, фиолетовая грива писем, черноволосая мысль, фиалковые пророчества, желтеющие басни, сизые принцы, голубые губы клада или даже «оранжевый живот своей судьбы»… Свой цвет имеет все: предметы, чувства, мысли, части тела, намерения, отношения людей, философские идеи… Живопись для Губанова — на первом месте, как и для многих, кто формировался в 60-е, очарованных живописью, изображением, — в эпоху, когда художники и поэты выступали вместе, художники писали стихи, поэты рисовали (Губанов немного тоже), живопись и поэзия перетекали друг в друга: подписи на картинах становились их частью, а стихотворениям приписывались жанры живописи. Названия губановских стихов: «Фатальная акварель», »Неожиданная акварель Борисову-Мусатову», «Осень. Масло», «Осень. Акварель», «Натюрморт настроения», «Пастель Наталье Ильиной», «Пастель на подоконнике», «Акварель в подметках», «Офорт в грусти»… Любимые художни-ки: Борисов-Мусатов, Поленов, Суриков, Верещагин, Саврасов… И, кажется, ни одного современно-го; это в эпоху, когда все вокруг ими просто кишело, устраивались громкие выставки (и некоторые из них закрывали и разгоняли), а к выставочным залам выстраивались очереди. Кажется, самые «современные» художники в стихах Губанова — Марк Шагал и Кандинский.

В этом есть консерватизм, вызывающее ретроградство вкуса. И это один из самых страстных, почти болезненно, поэтов 60-70-х (а со страстностью трудно соединить пристрастие к устоявшемуся). И поэт, которого иногда называли авангардистом, а иногда сюрреалистом, славившийся фантастичностью соединений слов, разрывом «логических» связей между ними (он устанавливал новые связи, небывалые). Сделавший очень много для развития (в том числе и технического) современного стиха. Создатель и вождь одного из самых известных и крупных поэтических объединений с шокирующим названием Самое Молодое Общество Гениев (СМОГ). И в его посланиях друзьям и возлюбленным постоянно выступало местом действия будущее, и один из любимейших жанров — пророчество (часто катастрофическое, апокалипсическое):


Я соткан из противоречий,
Как раненые — из картечи
И мяса с кровью пополам…



А откуда в сыне чиновницы и советского инженера такая страсть к кольцам, перстням, ожерельям и камням?


На безымянный палец — рыбка,
И на мизинец — злой сапфир.
С опустошенною улыбкой
Смотрю на покоренный мир —



из стихотворения с характерным названием «Ювелирно-пророческое» и где собственные стихи называются «жемчужными». И Иван Грозный «смотрел рубином», и Жанне д’Арк к лицу «рубин костра», и сердца — «заколдованный рубин», и у ног «погаснут вещие рубины» (луж, вероятно; пейзаж во время дождя), и «ониксом с серебром пряди твои послушные», и «алмазы, яхонты и горьки все изумруды твоих глаз»; и гром — «драгоценный камень», и Россия «алмаз или агат», и опять то ли о женщине, то ли о музе: «На руках твоих два агата», и опять о стихах: «я примеряю рифмы, словно кольца…», «стихи мои повенчаны, на пальцах черви кольчатые» и т.д.

Рубин, вероятно, был чем-то вроде оберега: камень июля, а Губанов родился 20 июля 1946 г.; символизирует долголетие, пылкую и страстную любовь; с долголетием камень не помог, Губанов погиб в 37 — роковой и традиционный возраст смерти поэта. Но и другие камни, а также перстни (кольца) вдохновляют поэта, становятся основой его образности: «И на руки белые // сядут кольца красные…» (надо думать, тоже с рубинами). Кажется, в его стихах не появлялось имени Уайльда; но был бы здесь уместен: вспоминается уайльдовский пафос коллекционерства, входящий в его программу эстетического миростроительства, и его «голубой фарфор», который Уайльд собирал. Леонид Губанов — коллекционер, эстет, денди; создавал в своих стихах пространство, иначе, в реальности, недоступное: развешивал картины, унизывал кольцами пальцы, упоминал как часть реальности предметы, которые можно увидеть только в музее: фраки, кринолины, длинные чубуки трубок. Если бы какой-нибудь гость из будущего попытался по стихам Губанова восстановить Москву 60-70-х, картина бы вышла фантастическая. По улицам ездят кареты, князья стреляются на дуэли, старые, конечно — просторные, московские квартиры преображаются в особняки со статуями и летними садами, рекой льется клико и шампанское (вместо водки), играют в карты и кредиторы донимают должников, кутят офицеры — уланы, гусары; дамы в кружевах и ожерельях принимают гостей и объяснения в любви, а им в альбомы пишутся мадригалы и стансы; цыгане поют, поездки в поместья, прогулки верхом. Жизнь московского дворянства, и как будто не было ни революции, ни течения времени. «Остров Москва». Пространство почти утопическое.

Откуда взялся странный культ ногтей в стихах Губанова, и, судя по портретам, ногти у него действительно были длинные? Он одержим ногтями, мешая, как всегда, иронию и драму: «А я, в знаменитых ногтях» (точно ногти — часть одежды или доспеха, облачения), «Я ушел в неслыханно длинные ногти» («в жизни» неслыханными они не были), «На красивых ногтях я поставлю две да-ты», «Я остригу розы, а потом ногти» (точно это почти мистический, ритуальный акт), «Пять ногтей моих — собирают души, // А слепой дракон о шестом взалкал» — мотив (и предмет) приобретает уже мифологическое звучание… Подобно камням, ногти становились также основой образности, часто самой неожиданной, странной и очень точной (психологически, чувственно): «Оглохшие ногти бесились на Библии» или: «Клавиши… искрятся при виде твоих ногтей». Ногти теряют земную плоть (но не ощутимость), начинают существовать в другом мире: «О,злые ногти Бытия припомнят вам улыбки ножниц», «Месяц, обломанный, как ноготь китайца. // Ноготь, обломанный, словно месяц» (с этой взаимной обратимостью: небо — земля, туда и обратно), «Словно черный ноготь веры» и под.

Длинные, отполированные ногти денди (стиль жизни, возникший в первой четверти 19 века, но доживший до начала следующего) были своего рода знаком посвященности (Губанов: «но умер я, как тайный посвященный…»), манифестом свободы от насущных ежедневных забот толпы: с длинными ногтями трудно что-то делать и отполированные ногти заставляют предполагать, сколько сил на них потрачено. Все это раздражало обывателя.

Длинные ногти Губанова были подобны волосам хиппи: и тот же вызов, та же форма отли-чия (с той весьма существенной разницей, что было формой не коллективного, а единичного отличия, приметой одиночества) и с подобной же культурно-мифологической отсылкой: волосы хиппи отсылали в Индию и Китай, ногти Губанова — и к дендизму, и к масонству. А Губанов — мистик (и бывал на заседаниях знаменитого кружка мистиков из Южинского переулка, главным из которых был Юрий Мамлеев). Правда, тот духовный орден, к которому он себя причислял, состоял, скорее всего, из одного рыцаря. Мистицизм и аристократизм были связаны для Губанова; аристократ (а денди — это новый аристократ) просто обязан быть мистиком и масоном (тайное общество — еще одна примета избранничества). «Двадцатого века порог обиваю» — так он формулировал свое при-шельчество. И заклинал:


В другом бы веке не простил,
в другом бы веке загордился,
в другом бы веке в масть костил
и в угли головой стелился…
В другой бы век спешил вздохнуть,
а в этот и зрачком не двину…
В другой бы век и смерть — пустяк,
а в этот пусть луна не светит.



***
Леонида Губанова называли то новым Маяковским, то новым Есениным. Ритмы, сюжеты, интонации и образы (в том числе их «лица», судьбы, живая присутствующая речь) обоих хорошо различимы в стихах Губанова. Но соотнести с тем или с другим означает адаптацию, приручение поэта, чья главная черта — неуправляемость. В этом отождествлении с Маяковским или Есениным общее — выделение или преувеличение одного голоса и утверждение открытости и однозначности высказывания (певец России, или бунта, или протеста, или, напротив, «интимнейший лирик»).

Леонид Губанов — многоголос (обилие голосов, в том числе и поэтов, слышных в его сти-хах), и он всегда двуголос (ассоциация с музыкой очень уместна): славословие или пылкое объяснение оборачивается глумлением, а в глумлении и иронии открываются бездны серьезности переживания и драмы:


Но, понемножку успокоясь,
Я попрошу своих шутих,
Чтоб бросили тебя под поезд —
Железный все-таки «жених».
И черных слез не выдавая,
На тот откос приеду сам —
Лежишь и смотришь, как живая,
Упрек бросая небесам… —



неожиданнейший поворот в стихотворении о непрошедшей, истинной любви, и с этим заковыченным «жених» (а мы знаем, кого так называют в монашеской традиции), и со страннейшей цитатой из трагического и очень серьезного стихотворения Блока «На железной дороге» — ирония меняет свой адресат, пересаживаясь на другой поезд, точнее, поезда, идущие по всем направлениям. Ирония множится и расходится веером. И кто такие эти «шутихи^raquo;? поклонницы или бесовки, сопровождающие поэта? Точно рядом с одним Губановым всегда был другой, рядом с серьезным и плачущим — смеющийся и ерничающий, рядом со светлым — темный.

Он хоронил «чудное мгновение»: «по щучьему веленью, / по моему хотенью / готовлю к погребенью / я чудное мгновенье». И пародировал любимого Лермонтова:


С печалью я гляжу на чьи-то там колени,
а там грядущее иль пусто, иль темно,
меж тем двадцатилетние калеки
улягутся под бело полотно… —



и во всех случаях этой иронии, свойской, немного панибратской (друг, союзник, опять-таки брат, собутыльник) он умудрялся создавать трагические и надрывные образы: почему-то оказывается, что глядеть на колени еще печальнее и безотраднее, чем на поколение. Взгляд упирается в тело, и только в него. «А знаете, что видел Лермонтов: / — В могиле видел колыбель» — губановское вращение, переворачивание, когда начало оборачивается концом, небесное — земным, смерть — жизнью (новости здесь нет, но он это кожей чувствовал и с этим жил). Пушкин и Лермонтов — главные его любимцы, адресаты, собеседники, персонажи; два лица поэзии, или (очень губановский образ) два брата, оборачивающиеся друг другом, мерцающие, друг в друге проступающие, вплоть до того, что однажды Пушкин назван «певцом маскарада» — определение, скорее, приставшее Лермонтову; так мы привыкли, но, возможно, поэт опять оказывается прав. Пушкин и Лермонтов: один поэт жизни, другой — смерти, но иногда меняются местами.

А вот другое обращение (переворачивание, вращение), более общего, символического свойства; из «Письма к белокурой музе»:


Непослушная девка бежит вдалеке
и в березах-окладах
я кричу своей Музе, как суке, — к ноге!
Принесите мне ягод.



А кажется, нет в недавней современности поэта, который бы так часто писал о Музе и к ней обращался. Из стихов Леонида Губанова «к Музе» или включавших обращения к ней можно соста-вить отдельную книгу. Тут опять есть вызывающая несовременность, аромат, немного душный, 19 века: салоны, альбомы, литературные собрания. Муза у Губанова то наставница, то ученица, то палач и тюремщик (знаменитое «Я сослан к Музе на галеры…»; галеры — повторяющийся у него образ), то мученица (исхлестанные музы, запаренные музы), то черница и монашенка, то седая волшебница, то возлюбленная, или сестра, или жена (и сразу же отрицание: не жена, не сестра). Отношения подчинения опять переворачиваются. Кто кем повелевает?

И без Пушкина опять не обошлось, конечно. Морошка — ягоды, которых просил умирающий Пушкин, и просил у жены. Значит, все-таки жена. Ягоды морошки, связанные с Пушкиным, стали для Губанова вкусом смерти поэта; из стихотворения Вл. Алейникову:

Кто перед смертью ел морошку,
узнал — нет ягоды грустнее —


создается образ смерти поэта, упивающегося грустью. Смертная ягода.

С течением времени его стихи «К Музе» почти вытесняют любовную лирику. Словно прежний маскарад кончился: за любой возлюбленной всегда проступала другая, чьим несовершенным воплощением была эта. Есть старинная концепция об Афродите Земной (или «Народной», общедоступной) и Небесной:


Дай мне тобою насладиться,
А если сын у нас родится,
Он будет вечен — как земля…



(Сын от Музы, самое непорочное зачатие.) И, значит, жена.


***
Среди многих загадочных стихотворений Губанова есть начинающееся так:


На руках твоих два агата,
Седина в твоих волосах,
Мы любили тебя, два брата,
На земле и на небесах.
Лучный лик твой опять зарею
Разведен, как на два ручья…



Кто эти «мы» и, значит, два «я»? И что это за «ты» (а точнее — какое?). (У стихотворения есть реальное посвящение.) Можно представить себе драматичный, но очень «земной» сюжет: женщина, в которую влюблены двое, очень тесно внутренне связанные (что-то вроде побратимов). В этом случае краешком стихотворение тоже касается метафизики, но только в более тривиальном варианте: опять-таки любовь земная и любовь небесная. Но возможно и другое. Эти «двое» — один и тот же герой: Губанов земной и Губанов небесный (он, кажется, всерьез и очень искренне верил в это свое двойничество, существование в двух вариантах и в двух мирах.) Заметим, что возлюбленная тоже двоится. Земное зеркально отражается в небесном, это и есть двойное существование, в каждом узнается другое, и между ними происходит постоянное перемещение и скольжение. Они не вполне равноправны: небесное воспринимается все-таки как истинное (родина): оттуда герой приходит (происходит):


Крылья ветром продую
и с небес упаду…


И ангелы сказали — Падай
Горюн-горючею звездой!…



Падший ангел? Звезда — образ (и имя) Люцифера. Но изображается и обратное движение — восхождение:


И локонов дым безысходный,
И воздух медовый и хладный.
Ты стала свободной, свободной.
Ты стала желанной, желанной… —



Pечь-прощание — уже сверху. Какое странное обращение, если учитывать, что по ходу стихотворения выясняется, что речь — и к рукописи, и о ней. Губанов постоянно прозревал женский образ, «царицу поднебесную», сквозившую за «земными» предметами: «Душа твоя — вечное эхо, / А плоть — та и родины дальней…». Вот слово и найденó: «дальняя родина»:


Но рукопись стала свободной,
Ну что ж, до свиданья, Губанов! —



Губанов улетающий. Вознесение Губанова.

Стихотворение «Война, охота и любовь» — еще более странное, и слово «брат» опять появляется. Это баллада. Сюжет такой (в очень сильном сокращении, с выпуском всех, и самых чудесных, деталей): едет всадник «на откормленном коне». (От его лица и ведется повествование.) У всадника, кроме коня, — «ледяной меч». Он слышит шепот влюбленных, подсматривает сцену свидания. Ревнует, причем, кажется, обоих. И убивает их (этим же мечом). Потом следует открытие:


я убил родного брата!…


Этот всадник — что-то вроде Ангела смерти, но как-то незаметно и очень естественно оборачивающийся (то ли путающийся) с Ангелом хранителем. Ангел смерти, совпадающий с Ангелом-хранителем, — уже достаточно парадоксально. Но еще необыкновеннее то, что этот Ангел (смерти или хранитель) — и есть сам герой, который оказывается своим собственным ангелом: в двойном постоянном «родственном» существовании, опасном тем, что брата-себя можно и не узнать.

Мистическое число «два» очень значимо для Губанова: «и вот, под небом Колизея / я бьюсь с улыбкой за двоих» — из стихотворения с античным «римским колоритом», то есть за себя земного и за себя небесного (хотя остается и обыденное фразеологическое прочтение: за двоих биться). Кажется, одно раннее его стихотворение могло бы, в нарушение хронологии (что очень по-губановски), воспринято как эпилог его поэзии, во всяком случае, как выражение ее одного важнейшего направления:


Кто дрессирован ветром будет,
Кто снова родину забудет
И в подземелье водку пьет —
Я или я наоборот…
Кто мнет озябшие края
И пастуху всех шлюх подмигивает,
Кто и не слышал про меня
За свадьбами или поминками… —
Я… или я наоборот…



с этим постоянным возвратным движением (туда — и всегда обратно) и постоянно на грани забвения, забывания: родины, себя другого … Два брата, не всегда помнящие о родстве.




на середине мира
станция
страница Олега Дарка
соцветие
новое столетие
москва
город золотой