Наталия Черных
ВЕЩИ
рассказ * Дети — лучшее, что есть в человеческой жизни, и вся земная канитель вьётся вокруг и ради них,
одних, родимых, беспомощных и бесталанных. Любая мать — героиня, и вообще орден полагается за
любое материнство. Материнства на планете земля, по милости Божией, ещё ох как много, и надолго
ещё хватит, очень даже хватит. И замечательно, что в каждом случае, когда сталкиваются интересы
линии материнской и линии нематеринской (если не быть вовсе олухом и не делить людей только на
мужчин и баб), все выгоды достаются материнской. Со скорбями, с ожиданием, с небольшими
сетованиями и упрёками, сказанными матерью-женой с высоты своего смиренного поста, но достаётся,
и уж ничем эти выгоды-льготы не упразднить, они останутся и на той, будущей, половине бытия.
А ведь так и должно быть. Иначе люди как биологический вид переведутся. Страшно так думать,
но вот, думается. Великая сила — материнство. Именной ею и держится род человеческий.
* Детей у Анны не было, и, кажется, теперь уже и не будет: не от кого заводить. По поводу своей бездетности она выслушивала много разных предложений, и все об одном: ты ещё молодая. Двадцать лет прошло, и ещё двадцать пройдёт, а ей всё будут говорить: ты молодая. Ну да, выглядит она неплохо. Сначала говорили: дура, найдёшь, ляжешь, полюбишь, родишь, будешь счастлива. Анна вовремя сообразила, что ложиться ещё рано. Затем говорили: самое время, не упусти, ложись и делай. Легла, поскольку тяжело уж очень на душе было, но не зачала. Выявилась болезнь. Анна сделала немедленно вывод: рано легла. Затем старшие подруги кричать начали, особенно те, кто уже без женских агрегатов: дура, упустишь, делай немедленно! У тебя ещё время до сорока лет есть. Но Анна уже их не слушала. Только иногда шевелилась в печонках светлая желчь: бедные! Так-то вам вино материнства в головы стукнуло, до сих пор шатает. Анна смирилась. Детей Анна любила самозабвенно. Как Матюшу, когда-то милого друга, рыжего пьяницу, огромный талантище. Радужные капли курчавых головок, рассыпанные по храму, утешали и веселили Аннину душу, и ей, иллюстратору детских книжек, подчас довольно было послушать искристое журчание детских шепотков. Она и рисовала детей, глазастых, с цветами, фруктами и птицами — что видела на Алексеевском подворье. Итак, своих деток у Анны не было, и она повадилась покупать вещи. Посуду, одежду, постельное бельё, шторы, этажерки, столики и коврики. Так и жила — с вещами. * На первом месте, конечно, еда, а вот на втором — одежда. Жилище, понятно, раз в сезон не покупается. Анна довльна была вымученной невесть какими силами однокомнатной квартиркой, которая съедала треть жиденьких гонораров госиздательства, но возвращаться в которую всегда хотелось. Анна любила находиться дома одна. Дело вегда найдётся, какое-нибудь, даже приятное. Удивительно, но такие дни выпадали. Жизнь Аннина стекала, как мокрый снег, по трём граням. Работа, презентации книжек, на которых автор иллюстарций обязательно должен быть — большая грань. Храм Всех Святых на Алексеевском подворье — вожделенная и ещё толком не исследованная грань. Матвей Хвост, он же Матюша, живописец, со своей командой — грань третья. И для каждой грани в стареньком, подаренным мамой, гардеробе, висели особенные костюмы. Можно подумать, что одежда помогала Анне преобразиться, как бы сыграть тот или иной из трёх своих обликов, но Анна Миронова всегда оставалась Анной, или Аньшей, как называл её Матюша. Медлительной, узкой, слишком задумчивой для московских улиц. Разные вещи только подчёркивали Аннину исключённость из пейзажей и интерьеров. * Когда открылись первые магазины торговой сети «Фамилия», Анна целый день думала, «идти в этот second-hand или нет», но решилась пойти. И с тех пор, как прибывает приличный гонорар, Анна идёт в «Фамилию». Сначала проверяет, на месте ли пластиковый кусочек, для того, чтобы скидку насчитали, и идёт в «Фамилию». Пакетов для того, чтобы складывать в них покупки, и уже в пакетах нести поупки домой, возле кассы лежит множество. Поначалу даже бесплатные пакеты были, плотненькие. Потом бесплатные пакеты стали тоненькими, отчего продавщицы немного смущались перед покупателями. Магазины «Фамилия» лепились как птичьи гнёзда, в каких-то заводских корпусах, в стороне от шоссе и больших улиц, странные, какие-то слишком пыльные, хуже секонд-хендов, которые Анна помнила в начале девяностых. Корзины, ящички с убогими, вокзальными бирками — всё было как-то уныло и тягуче, занудно, с нездоровой догматикой, как звук неисправной лампы дневного освещения. Однако, Анна, неизвестно почему, к «Фамилии» привязалась, и крепко. Как гонорар, так — в «Фамилию» . Часа на полтора, а то и на два. «Фамилия» состоит из двух этажей. На первом — бельё, одежда и аксессуары, на втором — обувь и товары для дома. Анна с первого же раза сообразила, что обувь и товары для дома можно и даже нужно покупать в других местах, а вот одежда попадается порой такая интересная, что и на еде сэкономишь. На одежду Анна денег не жалела. * Анна никогда не могла представить, что именно ей хочется купить. Только приблизительно. Например: юбка, не слишком лёгкая, на осень, желательно из тонкой шерсти джерси или тонкого твида, чуть ниже колена, и, возможно, в клетку. Раза два покупательница обходила кронштейны с моделями сезона, просматривала все варианты, ничего не мерила и… в результате покупала куртку. Куртка подходила идеально, юбки для Анны на кронштейнах не было. Если же юбка была, то к ней мог прибавиться свитер или жакет. Последнее приобретение, для презентаций, было просто замечательным: жакет. Чёрная тафта с золотой набивкой, удлинённая модель, очень женственная, с «крылышками» на полочках. Анна покупала одежду сразу, не меряя. Едва увидев вещь, она уже точно знала, как сложатся её отношения с ней. По сути она покупала одни и те же вещи, только чуть изменяющиеся в зависимости от погоды и стиля. Поэтому кажущееся разнообразие Анниного гардероба по сути было строгим и минималистичным. Анна покупала одежду, как художник пишет картину. Добавляя штрихи, мазки, выписывая тень, задавая фактуру. Доказательство — два полушерстяных свитера по двести рублей каждый, один — палевый меланж, другой — вишнёвый меланж, один фасон, лёгкая прошва на оплечье, один — потеплее. На всю зиму. Продавщицы «Фамилии», устало-яркие, с птичьими интонациями, подтягивались и довольно улыбались, замечая задумчивую фигурку «покупательницы». Анна ходила по отечественному подобию европейского стока как Шанель по швейному цеху. * Анна была не то чтобы худощава, а как-то змееподобна, вытянута, с длинными каплевидными голенями, с блестящими длинными волосами ниже спины, распущенными, и то была её причёска. Тело Анны было глубоко смуглым, отсвечивало каким-то земляным светом, оно казалось почти однородным, будто в ней нет ни крови, ни костей. Слегка неровная походка волновалась, будто Анна всё время ходила на высоких каблуках. Бледные серые глаза, которые в тени тёмных волос казались совсем чёрными, смотрели внимательно и доверчиво. Но вмиг выражение лица Анны могло измениться, и вот уже по нижнему контуру нижней губы ползёт ядовитая, хмельная насмешка, а возле приподнятых вверх уголков губ собираются язвительные складки. Хмельная улыбочка выдавала возраст Анны с головою. Так Анна улыбалась на презентациях и когда на душе было ох как горько. * Вот Матюша позвонить собрался. Не звонит. Анна, смирившись, набирает номер Матюшина телефона, жгучий и диковатый, и слышит в ответ на тревожное «алло»: — Аньша Степановна, ты чего звонишь? Не видишь, я пью. Тогда-то Анна и улыбается язвительно. Никакой любви у Анны с Матвеем нет, и, кажется, не было. Просто учились вместе, вместе ездили по разным городам, ночевали под одним одеялом, кормили друг друга и лечили, отвозили домой перепивших знакомых, и так лет пятнадцать, а то и больше. Сжились. А пока сжились, много чего пережили. То Анна на кого-нибудь вдруг ласково посмотрит, а Матюша, заметив направление взгляда, на весь зал возмущённо крикнет: — А кто говорил, что ему без меня плохо? Добро бы ревновал, а то ведь так, для самолюбия. То у Матюши сто шестая роковая страсть взыграет. Тогда Анна скорей бежит в храм, плачет, а дома волосы прядями вычёсывает, переживает, что какая-нибудь чужая баба её Матюшу уведёт. И ведь не так она Матюшу любит, чтобы ревновать, а вот поди. Любит, конечно, и знает, что Матвей её тоже любит. Однажды, после сцены ревности, в магазине книжку украл. Специально для Анны. «Незнакомка». Чуть Анна приболеет, Матвей, когда не в запое и не на работе, тут как тут. Огромный, рыжий, немыслимо голубоглазый и бородатый, добрый и толстый. Руки у него как у боцмана, и походка тоже. Ещё у Матвея есть в голосе особенный бронхиальный свист. Не поймёшь, от бесчеловечного курения или от некогда перенесённого тяжелейшего воспаления лёгких. Звонкий такой, суховатый, скрипичный какой-то свист. Вот вздохнёт Матвей полной грудью или усмехнётся, а в груди у него ка-ак засвистит… Но уж если Матюша в запое или похмелен, берегись. Ядовитый, с ума сойти можно. Тогда Анна разговаривает с ним восклицательными знаками. Да! Конечно! И тоже чувствует, как по жилам у неё яд разливается. Как хлобыснёт словом… Наотмашь, и — непонятно, за что. — Змей ты зелёный с атомным яблоком. Помирились. * Матвей Хвост — не просто так художник. Он сумел нарисовать интерьер как пейзаж, и не зря в его картинах вещи и природа так смешаны. Только вот люди у Матвея отчего-то похожи на тени. Но без людей не может, надо чтоб хоть кто-то картину видел. Вот и рисует: вещи огромными, природу тихой, а людей крохотными. Картины его покупают, но Матвей как-то не стремиться стать богатым. Возможно оттого, что пьёт многовато. Не до денег. Однако, в отличие от запойных, пишет много и торговлю картинами освоил правильно. * В последние годочки Анна уже не так часто ходит в гости к Матвею и на его выставки. А Матвей стал всё чище одеваться. В их разговорах уже появились милые беспомощные старческие интонации. Матвей будто старческим интонациям рад. — Изживаем мы с тобою, Аньша Степановна, свою гадость. Анне вот невесело. Куда молодость ушла, как в песок? Измайловский парк, вечный свидетель, золотисто похрустывал крахмальной листвой, а скамейка под Анной и Матвеем была тёпленькой, солнцем нагретой. Между сидящими притулилась поллитровая бутылка дешёвого кваса. Анна жевала слойку, отставив руку и чуть наклонившись вперёд, чтобы на новую юбку крошки не попали. Юбка иссиня-серебристая, тафтяная, с петельной вышивкой; вьющиеся растения. Красивая, длинная, как раз для Анны. Матвей блаженно улыбается и следит, как крошки падают на носки Анниных новых туфель, из очень плотного велюра, с алмазными блёстками. Как медленно гаснущие золотые искры в осеннее поле. Как зёрна из колосьев — в землю. Злаковая женщина. И не было Матвею дела до того, кого Анна любит на самом деле, кого и когда любила. Ведь перед ним сидела его Анна, его кожица, его колосок, и он знал её лучше, чем кто-либо. * С некоторых пор Анна стала как-то особенно присматриваться к детям, и присматривание это часто происходило в храме. До начала всенощной, во дворе после литургии, когда ещё не все разошлись, или в трапезной. После всенощной, на освещённой короткими фонарями аллейке. Вот вышла Ирина Павловна, а за ней — муж её Фёдор Семёнович, вынесли корявые железные стульчики из трапезной и лоток с пирогами, два лотка. Кто-то вслед за ними спешит, добавку несёт. Пироги — вещь хорошая. Установили стульчики, уложили на них укутанные полотенцами и одеждой столовские лотки. Началась торговля. Успевай смотреть! Сразу же собралась живая, переливающаяся стайка, веер детских разноцветных локонов и шапочек, рыжеватое сплетение голосов, требующих, звонких, доверчивых. Нет, эти пташки — не милые конфетки, не сусальные ангелки. Анна хорошо знает, как злы и нервны бывают дети. Но она предпочла бы эту жестокость, эту порывистую непримиримость, эту дерзкую настойчивость несерьёзному приличию взрослых. Анна заметила, как из храма вышла молодая женщина с палочкой. Одета женщина прилично и вообще держится так, как будто палочка — явление временное. Однако, Анну не обманешь. Свет фонаря выхватил посеревший от боли пролупрофиль с подрагивающей скулой и сжатыми губами. Палантин не смог скрыть тяжёлой болезни. Женщина с палочкой встала в очередь, как все. Не стала просить: пустите меня, мне тяжело стоять. А со стороны трапезной вырулила моложавая бабулька, смирная и строгая, беленькая такая. И — бегом к пирогам. Скромно, тихо, в белом и новом оренбургском платке поверх платья. — Господь вам в помощь, Ирина Павловна. С чем нынче? Клеёнчатый фартук развернулся. — Капуста, яблоки… Рис с яичком. — Ну набери мне десяточек. Белый платок зябко дёрнулся на ветру. Послушание тяжёлое, при настоятеле, хоть пирогами к чаю утешиться… Так пирогов с капустой и не осталось. Впереди женщины с палочкой — четыре смешливые косицы, которые «свечками баловались» в храме. Девчонки гогочут, продолжают разговор. И вдруг посторонились, сделав губки трубочкой, как ягнятки, покосились большими глазками. Гы-ы. Смотрят на палочку. Не понимают: красивая, одета хорошо. А палочка зачем? Посторонились. — Храни вас Господь, детки. Анна в очередь за пирогами становится редко. Пироги — не благодать. Может и не достаться, а всё обидно будет. И без пирогов, как с пирогами. * Отец Игнатий, которому вся Москва передаёт записки с просьбами помолиться, и вся Москва приходится духовными детьми (а теперь, видно, и провинция удочерилась), Анну привлекает. Однако она держится от него на расстоянии, чем заслужила какое-то странное недоверие местных фей, в отца Игнатия духовно влюблённых. Анна, конечно, передаёт Батюшке записки с просьбами помолиться, и не сомневается (Даже мысли ни разу не возникло!) что Батюшка записку не прочитает или просто потеряет. Будто знает, что поступает правильно. Однако чудесный ореол отца Игнатия Анну пугает. Батюшка — существо артистичное, психологичное, тонкое и всем названным пользоваться умеет, несмотря на восьмой десяток. Анна даже замечает в нём порой аристократическую тупость, свойственную мэтрам от искусства. Этой тупости она не любит и предпочитает отношения с Батюшкой не доводить до той грани, когда подоплёка наружу полезет. Анна отчасти понимает, что виновата. Согласно своему духовному чину, отец Игнатий должен изничтожать в Анне художническую гордыню и пребольно по ней ходить, чтобы Анна смирялась. Однако, отец Игнатий на Анну порой даже внимания не обращает. Сначала Анна думала, что Господь так Батюшке внушает, чтобы смирить подопечную. А потом поняла вдруг, что никакая она отцу Игнатию не подопечная, и он её в лицо почти не помнит. А записки и исповедь (когда Бог даст) нужны Анниному сердцу. Просто в Алексеевском так повелось, что все отцу Игнатию письма пишут. И Анна — тоже. * Анна очень много слышит в последнее время, как её знакомые обсуждают, какие продукты можно есть, какие нельзя, что покупать, а что нет. Анне всё равно: йогурт или простокваша. От алексеевских пирогов у Анны — изжога. Что попадётся в ближайшем магазине, то и купит. Говорят, кефир и йогурты «Пастушок» — сплошная химия. Анне приятно смотреть на оформление, а никакой изжоги, которой знакомые пугают, от «Пастушка» у неё нет. Вкус будто молочный, а на язык состав не определишь. Если нет «Пастушка», Анна может и «Данон» купить. Но больше всего любит вологодские молочные продукты. Топлёное молоко в поллитровом пакетике, ряженку, снежок, фруктовый кефир. Только вот халву с черносливом Анна теперь редко видит. Зато теперь есть халва с изюмом, очень вкусная. * Дети, как слышит их Анна, обладают особенной и живой музыкой. Она в них зарождается, затем развивается, растёт, укрепляется корнями и звуками, цветёт, плодоносит. Когда дети вырастают, случается, что музыка в них затихает, как жизнь в старом плодовом дереве. Оно может ещё плодоносить, развиваться, но оно будто спит, будто ожидает помощи. В Алексеевском Анна особенно любит смотреть на трёх курчавых братцев и на их мамочку. Братцы, как матрёшки, кажется, и роста пропорционального, одеты похоже, с щеголеватостью. Яркие курточки; весёлые шарфики, пушистые, тёплые, мягкие; хлопковые брюки с карманами; ботинки — всё в тройном экземпляре. Намётанный Аннин глаз сразу же определил: в «Фамилии» покупалось, видела. С детей невольно взгляд переходит на мамочку. Обычно после службы в тёплый день Анна сидит на лавочке во дворе, а мамочка ходит вслед за своей гвардией. Ну, и муж мамочки — тоже. Анна, кажется, так и нарисовала бы её. Кругленькая, с веснушками, с маленьким острым носиком, светлоглазая, мамочка-барышня. Невысокого роста, подвижная, какая-то студентистая, шустрая, совсем на Анну не похожа. Мамочка уже два раза кругом двор обойдёт, пока Анна на своих тонких каблуках со скамейки поднимется. Лет семь назад мамочка (Анна знает, что зовут её Лида Скворцова) была совсем худенькой. Второй ребёночек месяца три как родился, а первый стаскивал за ремешок с плеча мамы сумку. Лидочка ходила в храм, покрывая головку маленькой пёстрой, серенькой какой-то, пластиковой косыночкой, одетая в застиранный джинсовый сарафанчик, а детки были укутаны, во что Бог послал; видимо, у приятельниц одолжила. Лидочка ходила смирно, как будто забитая и придавленная невозможными обстоятельствами. Кто знает, может оно так и было. Дети страшно кричали, особенно перед Чашей, так, что Лидочке приходилось срочно выбегать прочь из храма. Анна взглядывала на Лидочку холодно: и к чему такое беспокойство заводить? Не выходит у Лидочки быть мамой. Потом, правда, поняла, что так думать нельзя. Но Лидочка казалась плоской, не созданной для материнства. Анна и себя помнит в то время: индийские юбки, одна на другую, пушистый, индийский же, свитер, индийская вискозная майка и платок, тоже индийский, но куплен не на Измайловском, а в лавке Свято-Даниловского монастыря. В голове — недавно изданная книга про старца Сампсона, на шее — ладанка с камешками из Оптиной и Псковских Печор. Лет пять назад Лидочка уже ходила с третьим животиком, осенью одевалась в тёплую, горчичиного цвета, накидку, а вместо маленького платочка появился вискозный палантин. Одевалась Лидочка строго, как маленькая жена, так привычно, что Анна удивлялась, глядя: «Да, детки. На себя не посмотришь в зеркало». И додумывала: «Зато в детских глазах отражается». Однако счастья и любви в лидочкиных глазах будто не светилось. Лишь изредка мелькала, ненадолго, задорная и чуть щербатая улыбка, меточка прежней весёлой и беспечной жизни. Будто написано было на Лидочке: то, что жила в мирной семье, возможно, что и полной, что венчанная, что не сильно разгулялась до венчания, и так далее. Словом, как под покровом. Не тужи, свет, всё образуется. Даже то, что дети все — мужского рода, говорило о какой-то правильной Лидочкиной женственности, тихой, неприметной и соловьино-щекочущей, как майский ночной ветерок. Анна в то время накупила молодёжных курток; носила стильные юбки из плотного трикотажа; туфли и сапоги на высокой подошве; радикального цвета и крупной вязки свитера (чёрный или белый); весной и осенью — трикотажную мантильку, а летом — белый хлопчатый ажур на плотном чехле или тюлевые юбки и молодёжные майки. Была строгой, работала в каком-то конфессиональном издательстве и подумывала согласиться на место, предлагаемое ей Матвеевым собутыльником, из солидных. — Ты, Аньша, уже бесстрастная. Можешь и с цивилами работать. Обоим полезно будет. Теперь, как видно, у Лидочки завелась богатая подруга, а мальчишки подросли и хлопот стало поменьше. Подруга оказалась выше ростом, и все её шифоновые многослойные подарки висели на Лидочке до пола: рукава кармен, острые воланы на юбках, вытянутые подолы и прикрытые шёлковыми шарфиками выкаты воротов. Теперь вместо платочков на жиденьких русых прядках Лиды задорно кривилась вязаная шляпка с небольшими полями. Анна, в чёрном плаще делового фасона и полусапожках из тонкой кожи с тонкими каблуками, сидела на скамейке и наблюдала, как Лидочка ходит по пятам за рассыпавшимся живым горохом. Хорошо братцам. Вырастут, мир перевернут, это точно. Только вот при взгляде на Лидочку уверенность в этом как-то бледнеет. Может, так и надо. Анна всё больше напоминала старую деву: наблюдательностью. Уже научилась различать на лицах замужних женщин, и на лице Лидочки тоже, лёгкий чувственный глянец. Он совсем не походил на блеск глаз Матвеевых моделей или Матвееву золотистую охриплость. * Лидочка Скворцова устало опустилась на скамейку во дворе: даже спина мягкой показалась. Хоть посидеть, отдохнуть, пока мальчишки наиграются. Она любила выходить во время помазания из храма, из толчеи, которая всё время окружала её дома, даже ночью. Заботы не отступали, не хотели оставить маленькое Лидочкино сердечко в покое. В последнее время в круг основных забот вдруг попал некогда покорный и кроткий муж Паня, Панкратий. Его выгнутые брови, как два опрокинутых чёрных полумесяца, всё чаще выражали теперь непонятную Лидочке отстранённость и даже насмешку. Детки, в которых Паня был когда-то влюблён, стали чем-то вроде насекомых: ничего уж с ними не поделать. Лидочку будто в колодец опустили, едва всё названное заметила. Чуть не захлебнулась сладким алексеевским воздухом. И против своей воли иногда роняла фразы: — Вот, сегодня опять двести рублей в Алексеевском оставили… Паня ещё сильнее выгибал брови и улыбался, мило так, светлыми глазами и здоровыми (не как у Лидочки) зубами, которые забавно торчали из-под куцых усов: — Да что ты говоришь! А я не знал. Совместное сидение дома стало всё чаще сопровождаться телевизионными картинами (Я же только «Русский дом» смотрю!). Или, когда за телевизор Паней был получен выговор от отца Игнатия, сидением на кухне, по целым вечерам, с гитарой. Участились и пивные гости. — Лидочка, солнце, поди деткам сказку почитай. И широкие Панины брови недовольно выгибаются. «Снова Паня опоздает, и, конечно, отец Игнатий его не успеет принять, поисповедовать… А надо. В семейной жизни, как в хоре — без исповеди нельзя. Придётся звонить Батюшкиному секретарю, Марине Васильевне, записываться к отцу Игнатию на исповедь. А она… Бог с нею, позвоню, надо. Очень надо. Не уверена я что-то в Пане стала, такое искушение. А семейных чад у отца Игнатия… и думать страшно. Тошка в этом году в школу пойдёт, хотелось бы, чтобы в православную. Это ж целая жизнь: школа. Очень много страшного про нынешние школы рассказывают. Лучше, конечно, в православную. Деньги на школу, конечно нужны. Вот сейчас бы Пане и подработать, а он… Да ладно, папаша мой подкинет. Однако, Пане та работа (ремонтником) всё равно нужна. Но как ему объяснить, да ещё мило, в стиле отца Игнатия? Панечка, такая хорошая работа вокруг тебя ходит… А он мне: да что ты говоришь!» Старший сын Лидочки, Антошка, в это время где-то на клумбе, среди роз, отыскал суковатую еловую палку и стал ею размахивать, как мечом. Распугал братишек. «Вот Тошка. Хорошо, что отношения с ровесниками у него сложились и он их не боится. И помощник по дому хороший, когда не ленится. Пакет с мусором вынести, и так далее… Да хоть за хлебом сходить. Но ленится. Читает он уже как второклассник, но цифры не любит. Весь в меня, легкомысленный. Поэтичный». * Лидочка Скворцова пишет стихи. Простые, тёплые женские; много стихов; каждый день — по стихотворению. Будучи мамочкой, с тремя грузиками: на плечах и на шее, составила целую книжку стихов: «Солнечный колокольчик». Только вот издать… Ни знакомых, ни денег. Отец Игнаий благословил, и ещё один старец благословил — книгу издавать. А книга никак не издаётся. Лидочка видит свою книгу с иллюстрациями. Видит в иллюстрациях — какую-то прозрачную страну, с цветами и птицами, с летним ветерком. Лида как-то раз показала свои стихи Веронике Феликсовне, известной поэтессе — отец Игнатий благословил показать. Вероника Феликсовна посмотрела, распечатку вернула, елейная такая, и сказала: «Приятные стихи, только… детские». «Господи, прости меня, простую, неумную быть, может — ничего! Тебя я забываю зачастую, и не люблю венчанного его. Но дай мне знать, что Ты — любовь святая, и возвратится в маленький мой дом и теплота, и ожиданье рая, и счастье будет, счастье будет в том». Прочитав это стихотворение, Вероника Феликсовна Рунова повела смуглым вавилонским носом с авторитетным прыщом, который, должно быть, болел, и сказала: — Я надеялась, что мы с вами почитаем друг другу стихи, напитаемся друг от друга творческим духом. Возможно, так и будет. Но у вас в стихах много лишних слов. Я могу сказать, что в моих стихах каждое слово мной выстрадано. Там нет лишних. Отец Игнатий после разговора Лидочки с Вероникой Феликсовной, заметив молодую поэтессу в толпе ожидающих благословения, сказал как-то вяло: — А-а, стихи! Ну да, стихи… Не распыляйте себя на мелочи. Стихов много. Затем всё же Лидочку благословил, размашисто, раздув ноздри, и сказал с каким-то странным придыханием, почти грозно. Лидочка даже испугалась: — Поэт, поэт! Голос у него был кликушистый, какой-то смятый. Старик уже, совсем старик. Однако, Лидочка как-то не замечала ветхости отца Игнатия и того, что он порой ведёт себя как противный младенец. Для неё отец Игнатий был Батюшка, все его мелочи покрывались каким-то радужным покровом, и Лидочка даже радовалась, по-настоящему, глубоко и искренно, когда своего Батюшку видела. Больше радовалась, чем даже Пане. У Лидочки как раз в сумке была распечатка стихотворения, посвящённого отцу Игнатию. Небольшой стих «Батюшка». Лида распечатывала его в ущерб основным заботам. Все трое мальчишек дома, под началом Тошки. Гречка на сковородке готова (дешёвая, семнадцать рублей почти килограмм) , котлеты поджарены (из телятины, с чесноком, дороговатые, но нежные, не жирные, и Пане нравятся) — только разогреть. Майонез «Скит», в ловкой красной упаковочке, карманчике, открыт. Паня — неизвестно, дома ли. Лидочка сидела на кухне у Ангелины Кречетовой, прозаика алексеевского масштаба, на другом конце Москвы, слушала Ангелину, стараясь не пропустить, когда нужная страница вылезет из принтера, и думала, не позвонить ли домой, Тошке, чтобы обед разогрел. Вольготно устроившись на старом стульчике, с чашкой «Майского» чаю, «Корона Российской Империи», с медовым оттенком, Ангелина важно приговаривала: — Вот у нас Пушкин… Ещё в Литинституте, помню, Чупринин говорил… «В Медном всаднике — весь Гоголь»… Маленький человек… Пейзажи Бунина… Стихотворение «Батюшка» было особенным, Лидочка даже не поняла, как оно написалось. «Мы батюшку разрываем на части, кусаем любимую руку. Мы всякой исполнены страсти, забыли спасенья науку. Мы вовсе теперь позабыли, что батюшка — Божий священник. Мы требуем призрачной были, но батюшка наш — не волшебник». Ангелина по поводу стихов Лиды ничего не сказала, зато охотно расставила знаки препинания и исправила несколько торопливых Лидочкиных ошибок. Такие вот стихи пишет Лидочка Скворцова. Она привыкла, хотя и не сказать, чтобы смирилась, что до последнего времени, до того, как Тошка стал отроком, а Мишке, младшему, исполнилось три, её считали чуть не мышкой полевой, почти никем. В Лидочке не было сколько-нибудь заметных черт: волосики, жиденькие, цвета крысиной шкурки; прозрачные тусклые глазки, хоть и большие; походка уточкой; предательски нервно краснеющая кожа и голосок с неизбывной патиной испуга, что малоцерковными подругами считалось знаком особого благочестия. Вот только весёлый нос и веснушки. Они пасхальной порой играли на солнце как замечательные небесные капли. * Паня Скворцов ничего общего во внешности с Лидочкой не имел. Он был высок, очень изящно сложен, худощав, темноволос (густые волосы весело вились), с молочно-бледной кожей и аметистовыми глазами, в которых всегда плескалась июльская прохлада. Паня любил себя в стихаре, любил прислуживтать отцу Игнатию в праздник, носить красиво убранную праздничную свечу, которую сам украшал. Любил мыть пол в алтаре, когда благословляли, хотя алтарником не был. Любил петь, играть на гитаре и не любил работать. Однако, работать, под угрозой отлучения от алтаря, пришлось, и даже сам отец Игнатий взялся устроить красивого и благочестивого помощника в банковскую охрану. Паня, когда выпадали сутки, по окончании рабочего дня, шёл в тренажёрный зал, устроенный для высшего руководства прямо в здании банка. Его напарник тоже ходил в тренажёрный зал. Так и ходили, по очереди. До женитьбы на Лидочке Паня был хиповатым бродягой из музыкально-эстрадной и довольно обеспеченной семьи. Когда на Алексеевском подворье начались восстановительные работы, с размахом, Паня принялся было помогать всем и во всём, но довольно скоро понял, что суровая приходская жизнь может стать гораздо более приятной и гораздо менее утомительной, если жениться. И Паня женился. О любви к Лидочке он не думал вовсе, но ему нравилось думать, что женившись на Лидочке, он сможет поскорее достичь благословения убираться в алтаре, что ему разрешат надевать красивый стихарь и ходить с праздничной свечой, на виду у всех прихожан. Лидочка очень нравилась Пане. Особенно хороша она была во время праздников, когда Паня приглашал своих приятелей, а Лидочка готовила сразу человек на десять. Готовить Лидочка поначалу не умела и не любила, но потом как-то быстро сообразила, как можно собрать хороший стол, почти не готовя, и теперь Паня благодушно поглаживал после обеда чуть округлившийся животик, говоря: «Ну как вам наше фирменное блюдо?» * Однажды Анне случилось пересечься с Лидочкой, и не где-нибудь, а в Аннином любимом оптовом магазине посуды и хозяйственных товаров «Негоциант». «Негоциант» после «Фамилии» был самым любимым Анниным магазином. Порой Анна спрашивала себя: отчего она так любит готовить и ходить по магазинам, как какая-нибудь семейная перепёлочка? Затем вдруг, едва мысль вылилась в слова, сообразила, что у перепёлок как раз на эстетику времени и не хватает. У них всё сурово и просто. Не хочешь — вообще ничего делать не буду. И пошёл вон. «Негоциант» привлекал двумя вещами: коробами с дешёвыми приспособлениями для уборки дома, которые располагались на бесконечных будто стеллажах и стендами с прекрасной посудой. От недорогой (чашка в десять рублей, с цветочками) до изысканной (коллекционный фарфор из Петербурга и Англии). О помещении, в котором сосредоточилось всё искусство кухонной посуды из нержавейки, можно и не упоминать. В последнее время Анна, по задумчивости или от переживаний, разбила крышки сразу двух любимых керамических чайников из тёплой даже на вид тарусской глины, и теперь задумала перейти исключительно на посуду их нержавейки. Чайнички из Индии, Германии, с ладно пригнанными крышечками поражали воображение простотой и полезностью форм. Не слишком длинный и не слишком короткий носик, ситечко, крышка с забавным звоночком настраивали на благодушный лад, даже если день просто обуглился от неудач. Отечественные миски с двойным дном, которые выдержат даже пожар, причём пирог в них не подгорит, оказались лучшей посудой для завтрака и быстрого обеда. Припустил замороженные овощи, добавил рису, снова припустил, залил кипятком, подождал пять минут — и аромат летнего овощного блюда. Ну, и вкус — не хуже. Если заморозку выбрать правильную. Всего на приготовление обеда уходит минут пятнадцать. На разговор по телефону с подругой уходит больше. Отечественные кастрюли с тройным дном (нержавейка-алюминий-нержавейка) — вещь в большой семье незаменимая. Первое, второе, третье — должны быть обязательно. Особенно в роскошном сентябре, когда на второе — душистый фаршированный перец в золотистом от хорошего масла бульоне, а на третье — компот из свежих сладких яблок и ароматных груш. На первое можно вообразить борщ с хрустящими клёцками и диетическими куриными грудками. Шутка шуткой, а на Анну порой нападала жажда кулинарных подвигов. И жажда эта давно уже перестала связываться с Матюшей. А ведь несколько лет назад Анна готовила только для Матюши и его знакомых. Гости были редкими, но подолгу. Так что кастрюль, мисок и стеклянной посуды у Анны хватило бы на две семьи. Одних литровых ковшиков — три. Первый — толстостенный, весь из нержавейки, жутко блестящий, светлый, какой-то слишком ресторанный. Второй — с длинной ручкой из огнеупорного пластика, со стеклянной крышкой, ровненький, скромный и очень выносливый: ни накипи, ни темноты от масла. Третий — пузатый, с металлической крышкой о трёх дырках, тоже с длинной ручкой, металлической, с самым толстым дном. Он кажется больше, чем на литр. В одном принципиально готовится овсяная каша, в другом — отваривается кальмар. В третьем, когда отварного кальмара и каши не предвидится, варится гречневая каша или картофель. Анна бродила между витрин с фарфоровой посудой, присматриваясь к изящным ломоносовским чашкам и необычной формы чайнику, напоминающему ослепительно белую, с тёмно-красными узорами и золотом, маковую голову. Стоили все вместе вещи дороговато, однако порознь покупать не стоило, так как вся изюмина покупки была в том, что чашки смотрят на чайник, а чайник — на чашки. Коллекция ломоносовского фарфора в «Негоцианте» была солидной, и этот фарфор, видимо, пользовался спросом. Некоторых предметов, которые Анне хотелось бы рассмотреть повнимательнее, уже не было. Тёмно-синий кобальтовый сервиз, тонкий и дорогой, очень романтичный, совсем как стихи Китса, отсутствовал, а вместо него стояла чайная пара, тоже тонкая и романтичная, но уже не настолько изящная. Анне нравилась такая форма чашки — опрокинутый колокол. Очень нежная и спокойная. В ней не было напрасной чувственности, которая присутствует в дорогой чайной посуде. Форма чашек и чайников в сервизе, который отсутствовал, была ещё более изысканной: то был удлинённый колокол. По тёмно-синему полю шла приятнейшая золотая вязь. Её было немного и она была чудо как хороша. Всё настроение сервиза Анне нравилось. Вдумчивое, одинокое и даже смиренное, как раз для неё. В витринах напротив помещались китайские и английские поделки, все похожие между собою, причудливые, забавные и до отвращения дисгармоничные. Из всего этого стеклянного хлама Анна осмотрела только несколько чайных наборов из Англии, с земляникой, ирисами и нарциссами. Пузатенькие чашки напоминали об утренней овсяной каше с молоком или о сливках в чае. Почти шарообразный чайник с рассыпанными в каком-то естественном порядке (ближе к донышку) веточками спелой ягоды земляники, требовал для себя только определённый сорт чая, независимый и великолепный: «Irish brakefast». Цена английского наборчика, из недорогих, но всё же не достойным стола избалованной леди, напоминала цену такого же наборчика из ломоносовского фарфора, который отчего-то Анне нравился больше. Но англичанин был весел, полон спелой земляники, и в коробочках. * Вот тут-то Анна и увидела Лидочку. Она, а нею — Тошка, цепляясь за дарённый вискозный креп слоистой маминой юбки, вдруг, с каким-то непонятным испугом и укором, вынырнули из-за стенда с украинской посудой и направились прямиком к английскому сервизу. Лидочка не сразу заметила Анну. Возможно оттого, что поля её смешной вязаной шляпки печально опустились, и горизонт зрения Лидочки несколько сузился. Возможно, оттого, что Лидочка в это время слушала Тошку, который что-то очень важное пытался маме объяснить. Лицо у Лидочки было просто пунцовым. Веснушки дрожали. — Дыбом встали, — подумала Анна. Локонки, выбившиеся из-под шляпки, отчаянно блеснули какой-то сусальной позолотой в лучах пропахшей клеем и стиральным порошком лампы дневного освещения. Лидочка будто ничего не видела вокруг себя. Она, бедная, едва ли не плакала. Кое-как маленькая семья добралась до полочки, где стоял пахнущий земляникой английский фарфор. Лидочка остановилась как раз напротив того набора, который нравился Анне. Анна, несколько отступив назад , усмехнулась. — Надо же! Успела и я приобрести алексеевский вкус, даже в посуде! Лидочка, действительно, на набор с нарциссами даже не посмотрела и смело прошла мимо набора с ирисами. Тошка, увидев, куда смотрит мама, тоже остановился, запрокинул голову так, что с висков упали темноватые завитки отросших локонов, и уверенно сказал: — Точно этот! И указал на пузатый чайник с земляникой. Лидочка кивнула и стала доставать с полки фарфоровое диво. Спохватившись, взглянула на ценник: шестьсот рублей. Оторопела, да так и замерла, с чайником в руках. Задумалась. Анна, решив воспользоваться Лидочкиной задумчивостью, сделала несколько шагов, чтобы выскользнуть из узкого, заставленного слишком хрупким товаром, пространства, посторонилась, тонкая и длинная, и неслышно поползла к выходу. И вдруг. — З-здравствуйте… Извините… Далее слов Лидочки Анна не разобрала. Визг осколков ароматного, как земляника, англичанина, перекрыл на какое-то мгновение, кажется, все звуки в магазине. Лидочка, смешно взмахнув руками, посмотрела на осколки и как-то забавно сказала: — А мне батюшка, отец Игнатий, посоветовал к вам обратиться. Иллюстрации к моим стихам сделать. Ведь вы — художник… Две девицы в синих клеёнчатых фартуках будто из-под земли выросли. С совочком, с метёлочкой, спокойные и чуть насмешливые: платить, конечно, придётся. Лидочка, увидев их, вдруг сообразила, что случилось, и что ей придётся платить за разбитого англичанина. Мгновенно сникла. Тошка, учуяв своим детским сердечком, что маме грозит опасность, вылез вперёд и смело посмотрел на девиц. Лидочка уже потянулась к сумочке. * С Анной вдруг произошло необыкновенное. Ей стало одновременно грустно, до слёз, так что заплакала, и смешно на Лидочку. Такую беспомощную, милую и растерянную. И тут же захотелось сделать для неё что-то хорошее. То, что земляничный англичанин водился на полках «Негоцианта» во множестве, Анна знала. Решение пришло вдруг, просто и ясно, и вместе как-то дико, неуважительно, но сердце в Анне уже загорелось. — Лида, вы позволите мне заплатить за ваш сервиз? Она оторопела, всплеснула руками и выпалила, тихо, жарким шёпотом: — Я… батюшке…Тошка в школу… Мальчик, услышав своё имя, встрепенулся и, мгновенно осознав, что Анна хочет помочь его маме, повернул курчавую головку, придвинулся на полшага к смутно знакомой женщине, едва ли не упершись ей в колени, и взмолился: — Тётенька, помогите маме! Анна, в слезах, невесть отчего дрожащими руками, прижала к себе Тошкину головку. — Да-да, поможем маме. Лидочка, как зачарованная, смотрела на них и лепетала только: — Батюшке подарить… батюшке… Овладев собою, Анна, как-то проскользнув между обескураженными девицами и Лидочкой, сняла с полки коробочки с таким же точно земляничным англичанином и положила к себе в корзинку. Затем добавила туда же ломоносовский чайник с чашками, в виде маковой головы. Возле кассы Анна сообразила, что денег у неё может и не хватить. Однако, денег хватило, и ещё немного осталось. Тошка сам заворачивал Аннину покупку, долго, аккуратно, в толстые слои желтоватой обёрточной бумаги, и потом сам укладывал их в плотный аннин пакет, где на дне лежал палантин. При этом лицо у него было довольным. — А батюшкин чайник — лучше! — Наконец, сказал мальчик, когда упаковка была завершена. — Да-да, Тошка, лучше, — встрепенулась Лидочка. Анна довольно рассмеялась, и в первый раз за много лет по нижнему краю нижней губы у неё не поползла ядовитая складка. Лидочка всё ещё находилась в каком-то восхищённом состоянии, и будто не понимала, что вообще только что произошло. Она вдруг принялась рассказывать Анне про свою книгу, про стихи, про Веронику Рунову и всё спрашивала, пока все трое, две молодые дамы и Тошка, поднимались по узкой лесенке, согласится ли Анна сделать иллюстрации к её стихам. У Анны, после пережитого, сильно заболела голова, и Лидочку она слушала с великим трудом. Напрягала все свои силы, чтобы не вспылить и не растечься от жалости к Лиде, как мороженое от тепла. — Ну вот, глупая, ввязалась. Сдобничала, а теперь голова болит. Э-эх, прав Матвей: все бабы — сёстры. Эта замуж вышла, а я за её глупость плачу кровными наличными. Ну да ладно, когда ещё такая радость будет. Тошка вот у неё хороший. По глазам видно, свой человек: музыкант-поэт-художник. Будет. Или нет. Господи, помоги всем нам! Едва отошли пару шагов от магазина, как Лидочка снова остолбенела и коснулась нечаянно рукава Анны. Та вздрогнула и посмотрела туда же, куда и Лидочка. К ним навстречу двигался Лидочкин муж, которого Анна считала уже алтарником. Лицо Панкратия было серьёзным, состредоточенным, а весёлые брови насуплены. — Потерял вас, — просто сказал Паня и откинул со лба красивую прядь. Приехали за вами, с Тёмой. Мишку я дома оставил, пусть спит. Сделав вперёд полшага, Лидочка, будто всё ещё не понимая, что вокруг неё происходит, остановилась, но потом сделала ещё один шаг навстречу Пане, тяжёлый, как в кандалах, забыв про свой пакет в руках у Анны. Лида смотрела широко распахнутыми глазами, как будто было что-то непостижимое в том, что муж соскучился без жены. — Что же это, — лепетала Лидочка, — Что же это… Батюшка! Анна потянулась было за Лидочкой, но вдруг остановилась, чтобы подавить неожиданно возникший в самой гортани острый смех, так похожий на слёзы. — Пакет вы забыли… Тошка подлетел, как воробушек, принял из рук Анны Лидочкин пакет с покупкой для отца Игнатия, постоял несколько секунд напротив Анны, глядя на неё бесконечно преданными глазами, и стремглав бросился за мамой. Лидочка и Паня уже шли по направлению к метро, тихо о чём-то переговариваясь. Об Анне они будто забыли. И тогда Анна засмеялась. Или заплакала. Она сама не понимала, отчего. * Уже подходя к дому, Анна вспомнила день, когда над Матвеем восполнялось Таинство Крещения. Восполнял, конечно, отец Игнатий, он крестить любил. После тяжеловатой для такого непоседы, как Матвей, трёхчасовой службы, после полученных от отца Игнатия поздравлений и ласкового похлопывания по спине («Медведь! Медведь!») Анна с Матвеевыми крёстными вышли во двор. Матвй выглядел сильно уставшим и, казалось, жалел, что согласился на Аннины уговоры. — Вот я только проверить хотел, верен ли твой, Аньша, первый импульс… Вдруг, из нижнего храма, где Таинство совершалось, к Матвею и его окружавшим подлетела чистенькая молодая бабулька в новом оренбургском платке, с блестящим жестяным подносом. Назначение подноса Матвей не сразу понял. — Посильная жертва на храм и гимназию, — Оренбургские очки смотрели на Матвея как на некую новую зоологическую разновидность, возможно, что и гада. Матвей покорно рассупонил свой кожаный лопатник, по счастью, тогда полный, достал синюю тысячную бумажку и аккуратно положил на поднос. — То-то же мне ваш отец Игнатий всё про какой-то ящик говорил. Так бы и сказал: поднос. Затем добавил, уже обращаясь к одной Анне: — Я думал, у вас тут братская любовь, а у вас — платный детский сад. Бабулька с подносом нисколько не смутилась, сунула только что выданную Матюшей тысячу в карман молодёжной юбки и сказала, уверенно и просто: — А в трапезной у нас… мёд из скита привезли. Глаза под очками предупреждающе удлинились. — Освящённый. Из скита… Всего пятьсот рублей трёхлитровая банка. Всего пятьсот рублей. Надо помогать православным хозяйствам, и тогда… — Мало денег? — Искренно удивился Матюша. — Ну ты даёшь, мать. В груди у Матюши весело засвистело. Бабулька слегка фыркнула и засеменила к храму. В Анне тогда вся кровь закипела. Ей вдруг захотелось ударить Матюшу по наглой рыжей морде, и со всего маху, больно так ударить, чтобы думал над словами. Однако она сдержалась и, выждав, когда оказалась рядом с Матюшей и на приличном расстоянии от крёстных, синими от негодования губами выдавила прямо в рыжее Матвеево ухо: — Фофан ты, Матюша. Вспомни, как у тебя самого крышу рвало, когда сивухой отравился. Матюша как-то сразу притих, и в груди у него снова засвистело, только задумчиво. — Зря ты так, Аньша Степановна. * Анна, вспомнив этот день, остановилась вдруг, посередине тротуара, почти перед самым подъездом и погрозила длинным крепеньким кулачком в беззастенчиво голубое — ни облачка! — небо, чем-то напомнившее ей глаза Матюши: — Не платный детский сад, а братская любовь! на середине мира Вера. Надежда. Любовь. гостиная кухня город золотой СПб новое столетие москва |