Черных Наталия
ВАСЯТКА или КОНЕЦ ПОДЗЕМНОЙ МОСКВЫ рассказ * Анна Марковна — душа-человек. Замечательное явление, когда в человеке души гораздо больше, чем тела. Душа Анны Марковны такая лёгкая, что просто горит и светится, как пламя над спиртовкой. Анна Марковна где-то работает, но не любит говорить, где. Полагаю, что в ближайшей районной больнице медсестрою. Ходит в храм, как только время выдаётся, и всегда находит, чем помочь церковницам. Убираться, плести гирлянды, помогать в трапезной — ведь в храме дел много. Внешность у неё замечательная, от Достоевского. Высокая, плотноватая, с длинным смугловатым личиком. Лицо несёт следы пивных отёков и слегка исплаканное. Обращается к подругам Анна Марковна замечательно: «дева моя». Одевается Анна Марковна с медицинской опрятностью и девической лёгкостью. Только вот на колготках всегда длиннейшие стрелки. И странно видеть блестящие кожаные туфельки, над которыми по нескольку кряду ползут ужасные капроновые ручейки. Но общей лёгкости Анны Марковны стрелки не мешают. Я знаю Анну Марковну слегка, но вдоволь на неё насмотрелась на приходских всенощных и обеднях. Только как-то раз мы разговорились, стоя в череде к баку со святой водой. Анна Марковна — с пятилитровой канистрой, я — с двухлитровой бутылью. Тогда-то она и рассказала мне, что умерла недавно Ивушка, раба Божия Иулия, теперь новопреставленная. Странная была девушка — Но Васятку её я к себе забрала, — закончила рассказ Анна Марковна. — Ребёночка? — переспросила я на всякий случай. — Нет, — улыбнулась собеседница, — кошку. — Кошку? — изумилась я про себя, — чего только на свете не бывает! * Рассказ Анны Марковны Сверчковой я его записала, как сумела. История Ивушки и Васятки припомнилась мне, когда я после очередной зарплаты в лёгком волнении бродила между книжных стеллажей церковной лавки одного храма в центре Москвы. Холодно среди собратьев, ужасно холодно. И потому так шустро бегает по земле зло, потому так страшно наступает ненавистное тысячелетнее царство. Никакая общественная деятельность, никакие подвиги ради памятников архитектуры не выкупят тихого людоедства. Но остаются ещё на земле души, для которых и кошка Васятка что-то значит. Васятка — имя-то кошке не подходящее. * Мир в семье Кожевниковых сохранился бы надолго, и ничего бы со впечатлительной Ивой не случилось, если бы не найденная на автостоянке молодая кошка Васятка. И надо же было этой дикой кошачьей девице выбежать на лёгких пружинистых лапах, обутых в белые тапочки, прямо перед Ивины очи, да ещё в свете назревавшего семейного скандала. Васятка потянулась, сверкнув ослепительными перчатками, как художественная гимнастка, почесала о мощный корень тополя ювелирные коготки и прекрасным движением взлетела на дерево. Спинка у Васятки оказалась полосатой, совсем тигриная, а шкурка — древесной масти, чуть зеленоватая. Васятка посмотрела на Иву золотистыми глазищами, уже с тополиной ветки. Под кроткой звёздочкой на носу вздрогнул розовый леденец носа. Васятка учуяла недоеденный Ивой обед: бутерброд с сыром. Бутерброд лежал в контейнере, в холщёвой Ивиной сумке, но Васятка всё равно его учуяла и попросила. Кошка приподнялась на лапах, держась за ветку. Ива так и поняла, что Васятка просит бутерброд с сыром. Поскорей раскрыла свою сумку, достала контейнер, с трудом присела на корточки и, выложив сыр на ладонь, позвала: кис, кис, кис. Васятка, заметив Ивино движение, приникла к своей ветке, будто собралась улизнуть, однако не улизнула, а только вытянула шею и с самым серьёзным видом посмотрела на Иву. Мол, ты чего, я же дикая. — Ну и что, — ответила Ива, — я тоже дикая. Иди, обедать пора. Наконец, Васятка сообразила, что ей предлагают сыр, великолепный литовский сыр, и поползла вниз по стволу, играя плотными мускулами. — Ишь ты, спортсменка! — заулыбалась Ива, — киса, киса, киса! Чтобы не отпугнуть Васятку, Ива полжила сыр на дощечку и сама, на корточках же, кое-как отползла на пару шагов. Васятка, увидев как Ива ползёт, метнулась было прочь, однако сыр пах необыкновенно. Кошкина пёстрая шкурка почти стекла с корней старого тополя и вот уже розовый рот вобрал в себя первый кусочек сыру. Наевшись, Васятка подошла к Иве и боднула её мягкой головой в мягкое место. Спасибо, мол, было вкусно. — А жить ты ко мне пойдёшь? — спросила Ива. Васятка на человеческом языке ответить не смогла. Однако боднуть Иву ещё раз у неё получилось. Мол, пойду к тебе жить. — Будешь Васяткой. Так Ива и пришла домой с котёнком. * Кошек родственники Ивы любили, но сама Ива была порой хуже стихийного бедствия. Хотя бедное стихийное бедствие таковым себя не осознавало. Вот и сейчас — то же. Не просто пришла с работы, а ещё и кошку притащила, когда Россия гибнет. И ведь работает-то за спасибо, кое-как всей семьёй пристроили. — Насилуют! Насилуют! — восклицала Валентина Петровна, слегка приседая возле рабочего столна на кухне. Перерезанные тяжёлыми складками руки что-то невидимое ухватывали и воздухе, а глаза разбежались в разные стороны. Глаза были бледные и мутноватые. Давление с утра зашкаливало, а голова болела. — Всех насилуют! Всю страну насилуют! Порча! И у меня в огороде порча. Валентна Петровна собралась доставать пельмени, но в это время по радио сказали, что в партии зелёного чая обнаружен мышьяк. В довершении натюрморта на столе стояло несколько нечистых пластиковых бутылочек с остатками этикеток, в которых была некая «старицына вода», и номер газеты «Радонеж». Валентина Петровна боялась отравиться, и потому приступала к еде только после того, как приняла «старицыну воду». Глоточек, и губки бантиком. И смотрит без страха на врагов. Иву мамины крики нисколько не испугали. Была только половина девятого, и свою любимую радиостанцию мама ещё не включила. — Здравствуй, мама! Вот котёнок, будет у нас жить, — погладила Васятку Ива. — Пришла, — сказала Валентна Петровна и сначала бочком, а затем побежала прочь от плиты и пельменей, как испуганный ребёнок. Затем подумала, что ужин ещё можно спасти, и поскорей вынула пельмени алюминиевой шумовкой. Затем сообразила, что Ива принесла в дом кошку. И поджала протестующий рот. — Кош-шку? — как-то само собою вышипелось у Валентины Петровны, — чтобы меня со свету сжить? Как бабка твоя? Та всё мне соль на порог сыпала… Ива вздохнула, а Васятка, что-то сообразив, спряталась за Ивины ноги. — Чего смотришь, не смотри так! Брысь, нечистая сила! Ива пожала плечами, и: кис, кис — пошла в свою комнату. — Вечером все соберутся, и я про тебя всё расскажу, всё расскажу, все твои дела! — неслось вслед Иве, под бряцанье посуды — Ишь, как кастрюлю загадила, всё ты! Валентна Петровна была ещё нестарой женщиной, с приятными манерами. Пока не слушала радио. Тут уж с собой ничего не могла поделать. Да и нездорова. Младшая дочь её, Ива, уже несколько раз была выгнана из дому за преднамеренное отравление матери неизвестным, но сильным химическим составом. Понятно, что Ива никого и ничем не травила, но следователя Валентина Петровна вызвала. Когда волна отступала, Валентина Петровна начинала рассказывать, как она «увидела всю свою жизнь» и порой даже прощения у Ивы просила. Через месяц-другой подчёркнутой тишины обвинения возобновлялись. Идти Иве было некуда, да она и привыкла. * Однако семья Кожевниковых жила относительно мирно. Валентина Петровна с тремя дочерьми: Мариной, Машей и Ивой. Отец, сатана, младшей имя выбирал. Знал, что выбрать — имя-то нечеловеческое. Старшая, Марина, закончила литературный институт и работала в библиотеке при храмовом подворье. У Марины вышла вторая книга прозы. Первая была — детские сказки. Какая-то подворская дама полюбила эти сказки и записала их на кассету. Дама прежде была диктором на радио. Кассеты стали продаваться, и Марина купила себе обновку. Со временем пристроилась она в нейтральное издательство на нейтральную работу. Без детективов и любовных романов. Иву третировать любила, аккуратно и поучительно. На сегодняшний семейный совет Марина собиралась приехать. Несмотря на то, что муж вчера побил её до синяков, а детей уже лет десять как не было. Горе как-то странно подействовало на неё. Марина стала непотопляемой. Невыносимо было смотреть на эту беспомощную, и потому совершенно дурацкую, непотопляемость, на это болезненное упрямство молодой и даже добродушной женщины. Если бы Марине задали вопрос: счастлива ли она? Любит ли фрукты? Она не ответила бы, заподозрив в вопросе козни врага. Рассказы её бы в том же духе. Старшую дочь Валентина Петровна любила, хотя и по-своему, как несчастную девочку. Зато Иве больше доставалось, словно Ива всё Маринино счастье забрала себе. Средняя дочь, Маша, была самой красивой и самой спокойной. Она работала в какой-то устойчивой коммерческой структуре, и уже заработала себе на квартиру и на машину. Правда, пришлось заложить родительское жильё, но Валентина Петровна не возражала, а Иву за несогласие едва не побили. Кредиты Маша выплачивала аккуратно и тщательно, но и себе ни в чём не отказывала. Впрочем, матери и Марине помогала. Иве тоже, но не просто так: Ива работала уборщицей в Машиных аппартаментах. Когда у сестёр что-то не ладилось, они начинали объяснять Иве, что она бездельница, что живёт на их средства, и много что ещё. Бывают характеры, сами по себе не дурные, но до лоска засаленные обстоятельствами. В них, кажется, ничего хорошего не разглядишь. Старшие сёстры Кожевниковы сохраняли в лучшие времена черты весёлости и беззлобия, черты искренние и живые. Но с Ивой им не везло. Едва повышалась интонация, Ива замыкалась в себе и начинала мелко дрожать. Из глаз, кажется, сыпались какие —то электрические искры. И только потом начинались безмолвные слёзы. Поначалу, когда её отчитывали, Ива что-то отвечала, разговаривала. Но потом говорить перестала вовсе. Считалось, что она сёстрами пренебрегает и обижает их. * Предстоящий семейный совет собирался именно по поводу долгого бездействия Ивы. Убирать сто пятьдесят квадратных метров Машиной квартиры еженедельно работой не считалось. Ива должна была сама заработать себе право на жизнь, на квартиру и на машину. Впрочем, не были же старшие сёстры настолько злы. Но так вышло, и уже двадцать лет Ива была виновата, и двадцать лет не могла понять, в чём. Жизнь Ивы была ужасна именно тем, что так получилось. Практическая часть семейного совета Кожевниковых относилась к грядущему летнему переезду Валентины Петровны на дачу. Вещи должна начать возить Ива. У Марины начинался творческий отпуск, Маша собиралась на море, а Валентина Петровна мечтала о яблоках и смородине. Уборку в Машиных аппартаментах никто отменять не хотел, даже ради переезда всей семьи Кожевниковых на дачу. Дачей назывался убогий дощатый домик, изнутри обложенный кирпичом. Находился он в неблизком пригороде, часа полтора на электричке. Домик был выстроен на участке небольшого НИИ покойным мужем Валентины Петровны и выглядел ещё весьма прилично. Летом почти вся семья в нём и проживала, сменяя друг друга. Неделю — Марина с супругом, неделю — Маша с другом. Всё лето в домике находилась только Валентина Петровна. * Ива смотрела, медленно переводя глаза, на сестёр. Сначала на старшую: сухонькая и вострая брюнетка Марина. Затем на среднюю: высокая и слегка располневшая блондинка Маша. Родилась Маша тоже брюнеткой, но блондинкой стала однажды и за двадцать минут. С тех пор натуральный цвет волос её не привлекал. Марина была одета в светлую блузку и потёртую юбку, смотревшуюся на ней, как лицо старика на школьнице. Маша была в чёрном брючном костюме из тонкой ткани. — И что ты думаешь делать? У тебя, наверно, есть предложения по работе, но ты пока не желаешь их нам открывать? — Маша всегда была вежливой девочкой. — Совесть-то у тебя есть, или нет? Далее следовал монолог Марины о совести. Он был длинен и очень литературен. Хоть в приходской листок его заноси. Успех гарантирован. Марина размахивала руками правильно, как актриса, и печатала слова аккуратным вороньим голоском. Говорить она любила и умела. Организаторские способности. Вот ей бы в финансовую сферу, вместо Мани, сразу бы все кредиты отдала. Но так получилось, что в финансовых сферах нужнее дамы-инженю, как Маня. Там не нужно оскорблённого самолюбия. * «Как же так получилось? И когда обветшала душа моя, как вискозная пряжа, крошащаяся острыми пылинками сразу в слабые лёгкие? Когда близкие мои, единственные мои, кровиночки мои стали для меня ужасными драконами, людоедами? Не знаю, и ведь знать не хочу. Ничего не могу поделать. Будто так и надо, именно теперь. Просто смотреть, как тебя убивают. Нет, хуже. Если бы убивали, было бы нечто похожее на мученичество. А тут и помину о благородстве нет. Будто так и надо: смотреть, наблюдать и молча запоминать, как тебя изживают, смешивают с пылью. Каждый раз, за соевый майонез и салат с помидорами. Будто так и надо: принять, что из глубины веков безответна, и то Божия рука на мне, безответной, и никак не уметь себя защитить. Защитить! Не то слово, нет. Будто так и надо: не уметь поставить себя, нарочно смешиваться с отребьем мира, не ведая в том ни радости, ни боли. И только порой, вот как Васятка, показывать крохотные коготки. Но ведь жизнь — хождение по проезжей части. Проехал Машин «мерседес» или Маринина «лада» — и прощай, Васятка! А ведь Славик Марину опять побил. Вон, синяки выше локтя, и так уже десять лет. Она терпит. Жалуется, ругается, но терпит. А Маше не стыдно разве, что ездит она в «мерседесе», а кушает у мамы, и я у неё убираюсь? Она ведь всё понимает, она умная. Все батюшки мне говорят, что надо любить и молиться, любить и молиться. Хорошо говорят, как лозунги на первое мая или восьмое марта. И всё-то верно, и всё-то так, но я обветшала. Как, когда это случилось — не ведаю. И знаю, что виновата, что на мне они все: и мать, и сёстры, и весь наш домашний ужас. Но ничего не могу поделать, ничего не могу поделать. Да и не на мне вовсе. Это уже Маринины мысли. А я только пыль и пепел. Но больно мне, сил нет моих, больно. Душит меня эта жизнь, как петля. Любить надо, надо любить, только без лозунгов, что надо любить. Дальше только смерть. Вот они, мои милые домашние, весь мой Диккенс и Достоевский. Как бы мне легче было, если бы они были неверующие! Была бы основка, какой-то стержень, вокруг которого и строилась бы любовь моя. А так — ведь мама с Мариной чуть не каждую неделю приступают к Чаше. Как тут быть? Как в монастыре, и не след обо всём этом думать. Лучше Васятка, она хоть мурлычет. Слабая, Господи, слабая стала. Я уже и не отзываюсь, сплавилось что-то во мне. Я всех их, и маму, и сестёр, вижу как сумрачные тени. Есть — и прошли». * Маринин монолог закончился неожиданно. Если бы не слово «Москва», Ива всю тираду пропустила бы мимо ушей. А тут поди ж ты. — И тебе дела нет до того, что строят подземную Москву, вторую Тверскую, строят ад земной, чтобы развращать нас, русских, и унижать перед турками? Да-да, уже объявили в газете о подземном строительстве на Пушкинской, бывшей Страстной площади, на Славянской площади и под Болотным сквером, бывшим Царицыным Лугом, лугом Царицы Небесной. Поношение всей земле нашей, всей стране и властям её! И тебе дела нет до этого ужаса, совести у тебя нет. А ты ещё и кошку притащила, чтобы она здесь, в доме твоей матери, гадила. — Да, кошка сейчас — явно лишнее, — резонно заметила Маня. — Подземная Москва? — одними губами переспросила Ива и снова обвела взглядом говоривших. Горе смешалось в голове, она просто перестала понимать окружающее. Перед глазами возникло бледное и окаянное лицо звонарика, размахивающего странными листками, кричащего что-то про турецкий ковш и белые косточки. Ива это уже видела, вот только где? Захотелось ответить: «Да ковш-то от «Ивановца» будет. Молдаване копать будут, не горюй». Да разве ж он, этот бесноватенький, услышит? Жалко его, до слёз жалко. А он про бесов говорит. Не видел он бесов, этот звонарик. В это время в комнату, хвалясь белыми лапками, вбежала Васятка и сразу же подошла к Иве. Обошла кресло и потёрлась об Ивину ногу. — Слышишь, Васятка, — беззвучно продолжила Ива, у которой сердце уже полетело за облака, — они подземную Москву строят. А внизу море подземное, и вся власть в него упадёт. А святые выйдут из гробов. — Прогони её, прогони её! Видишь, матери плохо! — рявкнула Марина. — С двенадцатого этажа обеих выброшу! — вмиг остервенела Маня. — Всех выгнать. Только пусть сначала вещи на дачу отвезёт, — крякнула из своего кресла Валентина Петровна, довольная старшими дочерьми. Дальше случилось нечто совсем несообразное. Ива нелепо свесилась с кресла. Подошли посмотреть — оказалось, обморок. — Ну, артистка! Она нарочно! И как ей не стыдно! Совести нет! Терпения нет! Очнулась Ива от того, что Васятка обнюхивала её нос, щекоча лицо своими усами. Лицо было облито «старицыной водой», и брызги воды были на ковре. — А тебе не пришло в голову, что ковёр теперь чистить придётся? — спросила Маня, — Шла бы к себе в комнату, и там бы сознание теряла, раз хочется. — Я почищу ковёр, — сказала Ива, — и вещи на дачу отвезу. И Васятку тоже. — Не надо мне таких помощниц! — выступила вперёд, выпятив губы, Валентина Петровна, — у меня инфаркт от неё, сама всё отвезу. — Хоть бы творчеством занялась! — поддакнула зардевшаяся Марина, — вон поэт Ольга Негорюева недавно премию поучила! Марину повело, едва разговор коснулся поэзии, и она выбежала на середину. — Я придумала рассказ… Я напишу его, обязательно напишу! О том, что матом ругаться — смертный грех против Богородицы. Представляете: комнатка в квартирке. Вся загаженная, с грязными канарейками, один негатив. Отец вечно пьян, и ругается. Мать тоже пьяненькая, и ругается. Дети тоже ругаются. Все инвалиды, живут сыто. Приходит помощник, юноша из собеса, приносит соцпомощь. Слышит, как семейка между собой разговаривает. Закрывает руками глаза и говорит: нет, это слишком жестоко. Это натуральная реакция, живая. Важна именно живая… Однако прежде, чем Марина закончила изложение сюжета, Ива снова схватилась за горло и подозрительно наклонилась вперёд. — Вот ещё не хватало! — возмутилась Маша, — ковёр загадит! — Я отвезу вещи на дачу, — шептала Ива, — обязательно отвезу. * «Господи, неужели в этом мире всё так сложно, так механически, так условно? Нельзя просто просить, а надо просить в установленной форме. Надо разговаривать только так, чтобы знали, что ты знаешь себе цену. Без ценника нельзя, никак нельзя. И какая мне разница, что они сделают с Москвой? Я уже не увижу того, что они сделают. Если будет подземное строительство, Москва осядет; это непременно. И вместе с фундаментами храмов уйдут на глубину все турки, немцы и американцы. А святые возликуют. Это будет новая степень свободы. Ведь не даром же Господь попустил и Лужкова, и игорные дома, и всё наше бесшабашное строительство, повсюду, и на Северном Полюсе тоже! Не даром ведь, а для вящей славы и похвалы. Ведь святыни — как люди. Они приходят, когда их не ждут и уходят, когда проходит их время. И в наши последние дни Господь на короткое лишь время даёт любоваться святынями, а потом изымает их у нас, чтобы мы обретали святыни друг в друге и возвращались бы к Нему. Что сейчас святыни? новые места тонкого поношения, не более. Потому и уходит у нас из-под ног самая земля, и в том должна быть особенная радость. Потому что вместе с землёй уйдут от нас все раздоры, все чуждые утешения и ссоры, а останется только радость о Боге и о совершившемся, настоящее счастье. Только бы скорее, Господи, скорее! О да, есть восхитительная мощь в предощущении великого разрушения, наслаждение держать в руках тающую древнюю ткань. И в веянии стихий, и в существовании реликвии слышнее особенный свет благодати. Но боль, Господи, куда деть её — не знаю, не могу придумать. Я живу с ней; не более, чем другие. И уже за то, что сжилась, стерпелась со своей болью, достойна унижений и побоев от других. Потому, что знаю, что надо терпеть и терплю. Сказки про искушения — только сказки. У меня ещё не было настоящего искушения. А дома больно; сил нет, как». * Вещи на дачу Ива действительно отвезла. Отирая слёзы грязным кулачком от болезненной тяжести, грозя оставшимся в городе сёстрам и матери, отвезла. Но после первой же ходки слегла в непонятной горячке. Васятка поехала с Ивой, в небольшой переноске, купленной Маней. Накрапывал душистый майский дождик, кудрявые тучки толпились над зелёной крышей домика, а Ива всё лежала и думала, что хорошо бы успеть на семичасовую электричку. Потому что тогда можно будет поспать и утром пойти у Мане, чтобы помыть полы во всех её обширных комнатах. И забрать две тысячи, чтобы купить Васятке ошейник от блох и печёнку. Ива лежала, смотрела на Васятку, играющую со шлейками полураспакованного рюкзака. Васятка сначала подзадоривала шлейку ловкой лапкой, невидимым движением, а потом набрасывалась на лавсановую ткань как весёлый щеночек, только грациознее и легче, как будто летала. Пустая пластиковая бутылка кефира стояла на голом пыльном столе, а под столом — алюминиевое блюдце с кусочком курицы, специально для Васятки. Наконец, рюкзак Васятке наскучил, и она принялась порхать по всей комнате. — Летучая ты у меня, — улыбнулась Ива, хотя из глаз текли слёзы. За окнами шелестели золотисто-зелёные массы листьев, в доме пахло укропом и смородиновым листом. Порой доносился аромат ещё не закончившегося цветения деревьев. Цветение деревьев Ива любила сильнее, чем просто цветы. В цветах дерева чудился ей особый высокий смысл, яркий и праздничный. Солнце играло с Васяткой солнечными зайчиками, и Васятка отвечала смелыми прыжками. Молодая пчела нечаянно вломилась в окно и закружилась по комнате, ища выхода. Васятка, подпрыгнув, чтобы поймать шумную гостью, распрямилась во всю длину, показав подтянутое спортивное брюшко, но пчела ей не далась. Полосатая, как Васятка, гостья с возмущённым гулом вылетела в окно, будто её обидели. Всё было мирно и чудесно, на всём вокруг была благодать. Мысли успеть на семичасовую электричку постепенно сменились мыслями сходить за водой, включить электрический чайник, напиться чаю и даже поесть. В доме, против ожидания, оказалось чисто; все стёкла целы. Следов пребывания бомжей видно не было, хотя все дачники знали, что сторожа зимой и весной участок не обходят. Видимо, снаружи дощатый дом выглядел так робко и неприветливо, что даже бомжам показался холодным. Ни за водой, ни на электричку Ива не пошла. К вечеру у неё начался сильный жар. Теперь она узнавала только Васятку, которая время от времени вскакивала к ней на грудь: понюхать нос, послушать дыхание. * Случилось так, что Анна Марковна спешила на десятичасовую электричку и проходила мимо дома Кожевниковых. Дачи их расположены в одном порядке, но общались мало, только летом, по-соседски. В доме Кожевниковых кто-то находился, но света не было, а возле распахнутой двери сидела молодая кошка с белыми лапками. Калитка запиралась на нестрогую задвижку. Анна Марковна, вздохнув, решила проведать соседей. Дверь с терраски в дом была открыта, а из комнаты доносились тяжёлые вздохи. День для Анны Марковны закончился хлопотами. В Москву она так и не поехала. Зато довольно долго просидела в ближайшей больнице, куда Иву и отвезли. До приезда скорой больная по временам приходила в сознание, лепетала про то, что у неё ещё есть деньги, и что завтра она ещё заработает, но сейчас ей надо в Москву. После приезда скорой и первого укола Ива затихла и будто заулыбалась. Однако уже не говорила совсем. Священника найти не успели; Ива умерла без причащения. Умерла она под утро, тихо, с небольшими страданиями. Да и приобщалась она в ближайшее воскресение. Перед смертью всё искала кого-то, двигала подбородком. * После разговора с родственниками Ивы Анна Марковна настолько расстроилась, что взяла отгул. Похороны прошли наспех, неаккуратно. Бедную Иву кремировали, а прах отвезли частным образом на загородное кладбище. Анна Марковна засомневалась, что к Иве на могилу кто-нибудь когда-нибудь приедет. Было над чем задуматься. Вдобавок из головы у Анны Марковны не выходила Марина, размахивающая тощими руками в синяках, и скандирующая лозунги о подземной Москве. Лозунги сменялись сюжетами рассказов. * Отгул Анны Марковны длился три дня. И вот, в один из дней она оказалась на Тверской, у выхода, где раньше был магазин «Наташа». Улица была огорожена и слышались звуки сирен. Оказалось, едет мэр, и ему готовят дорогу. Чтобы никто неподходящий вдруг не появился в поле зрения мэра. В зрелище нескольких стройно бегущих машин было нечто грозное. Анна Марковна подумала: или они — возмездие Москве. Или возмездие от всей Москвы — им. Но что именно, решить не могла. Но отчего-то вспомнила об Иве и как та двигала подбородком. на середине мира Вера. Надежда. Любовь. гостиная кухня город золотой СПб новое столетие москва |