на середине мира
алфавитный список
СПб
Москва
новое столетие



ВЛАДИМИР   АРИСТОВ


БЕССМЕРТИЕ ПОВСЕДНЕВНОЕ:
из поэмы.

40 СТИХОТВОРЕНИЙ
Из книги «Избранные стихи и поэмы».

Окно   Меданы:
десять стихотворений.



Наталия Черных


ЗРЕНИЕ И СЛУХ:
о книге Владимира Аристова
«Избранные стихи и поэмы».




*
Невозможно быть добрым или жестоким,
Можно быть только встреченным и одиноким.


Владимир Аристов.




*
Если читать «Избранные стихи и поэмы» подряд, как смотришь длинный-длинный фильм, то ощущение кинокартины будет очень живым и ясным.

Если долго вчитываться в одно из стихотворений, по нескольку раз проходя его от начала к концу, от конца к началу, проводя радиусы из середины, вникать в его темы и образы, возникнет довольно ясное слуховое ощущение.

При этом слух будет вызывать ряд зримых явлений. А сплошное чтение (подряд) оставит впечатление долгих нот, извлекаемых авангардистом, влюблённым в музыку серебряного века. Конечно, я преувеличиваю. Но не настолько, чтобы преувеличение не заслуживало внимания. Слух просачивается в зрение, зрение облучает слух. Порой они развиваются (как может развиваться чувство) в одном направлении, порой — в разных. Затем снова сходятся и проходят друг друга насквозь.

В поэзии есть некоторая область, в которой чувства сливаются, утекают за едва заметный горизонт восприятия, и все вместе становятся одним трансом, подобием наркотического видения, грёзой в романтическом понимании. Но и отличающимся от грёзы.


*
Есть правильные звуки мире сем,
ты вынул их из мира,
И место поросло, как не бывало...


«Музыка»


Картинка такая: Кольский полуостров, излучина реки, черноватые низкие (древние) горы. В каменоломнях (а есть ли они на Кольском полуострове; пещеры точно есть) — долгий гуд каменных труб (священные листки, обернутые в нотные прожилки), шёпот болезнующих духов и видящих долгие сны героев (о позабытом плещет тишина).
«Музыка» открывает сборник.

*
Нотабене: Борис Кузьминский в рецензии на стихи Владимира Аристова (ссылка на эту рецензию есть на Новой Литкарте) выразился так: наркотические.

Определение для меня и верное, и неверное.

Верное тем, что к этим стихам очень скоро привыкаешь, и они превращаются в нечто, подобное камертону. С ними начинаешь сравнивать стихи других авторов. Возникает чувство зависимости.

Неверное тем, что наркотический мир, как мне представляется, расположен вне чувств.

Чувство в мире наркотическом утрировано, изменено до неузнаваемости. Порой оно скорее похоже на мысль (описанное Достоевским мысль-чувство), порой на впечатление, возникающее снова и снова. Чувство в наркотическом мире полустёрто, покрыто патиной забытья, так что его почти нельзя определить: радость, печаль, тревога.

Хотя нет, подсветка тревоги есть в каждом ощущении изменённого сознания. Воздействие: психическое ли, воздействие вещества — подобно присутствию опасного союзника. По-видимому, он готов защищать интересы царя (по аналогии: без царя в голове, царь-ум, сознание), но в любой момент может отправить посланника в стан безумия и смерти.

Возникает нечто подобное сну с открытыми глазами. Человек спит, он знает, что спит, но при этом ведёт себя как бодрствующий, поддерживаемый странным «союзником». Возникает нечто подобное морской качке: от сна к пробуждению, от пробуждения ко сну.

В основании грёзы всегда лежит тревога. Она растёт, развивается и усложняется; она воздействует на тело, взывая тошноту, боль, слабость. И когда коварный союзник отступает, будто бы истёк срок договора, человек видит свою тревогу в полный рост. И часто бывает не готов к поединку с нею. Он снова ищет союзника.

Мир чередующихся изменений, которые нельзя отнести ни к чувствам (одиночество, скорбь о потере близких, переживание тоски по ушедшему), хотя они есть и кажутся непомерно развитыми. Это мир сменяющих друг друга состояний: восходящее и нисходящее (как гаммы), в токе которых и существуют все остальные чувства. В поэзии Владимира Аристова я ничего подобного не наблюдала, наоборот. И всё же.


*
Невозможно быть добрым или жестоким,
Можно быть только встреченным и одиноким.



В этой поэзии тоже есть тревожная подсветка, сообщающая напряжённые краски слышимому. И робкую, чуть дрожащую, сверхдолгую длительность изображаемому.

Возникает причудливое видение, в котором различим ландшафт страны грёз. В котором слово «всхолмленные» действительно изображает гряду холмов.

Возникают две реальности, равноправные по масштабу и силе. Они просачиваются друг в друга, как слух в зрение и зрение — в слух.

Чувства поэта настолько обострены, что различают предметы по ту сторону недосягаемой, но превосходящей реальность двери (дверь-смерть; видимое и невидимое, Blake). Ужас, наблюдаемый слухом: «двери дробят и голос доносится дикий: /открывай!». Он растёт, проникает в область зрения, как будто те (или Тот), кто за дверью, говорит с тем, к кому обращается лицом к лицу: «за тобою из леса пришли твои земляники». А ведь дверь-то ещё не открыта. Аристов изображает черты звука и слышит тональность цвета. Звуковые линии, цветовые гаммы. Когда эти затёртые выражения выходят из тени, как живые существа, становится немного не по себе.

*
Есть и другое состояние, только отчасти похожее на наркотическое и тоже вызванное внешним воздействием. Отчасти оно напоминает состояние шамана во время камлания или же состояние человека под наркозом во время операции.

Не все больные спят под наркозом; мне приходилось слышать, что оперируемые даже разговаривают. Коротко, задумчиво, но разговаривают. И тоже — спят с открытыми глазами.

В отличие от состояния опьянения, человек под наркозом непередаваемо далёк от своего собственного тела, от своих ощущений; он живёт в двадцать пятом, сотом мире («приблизительно несколько миллиардов стихотворений»), в котором порой возникают пронзительно знакомые предметы, звучащие последней печалью («Операция», «Дельфинарий»).

Он уже не может, думая, что владеет собою вполне (как в состоянии опьянения), играть сном и явью, называя сон явью, а явь — сном. Он полностью покорён и подобен мёртвому: «я пересчитывал людей на нынешней войне»…

В поэзии Аристова, в любом стихотворении, есть этот сон с открытыми глазами. Именно в этом сне, невесть каким наитием, поэт фиксирует некую абсолютную точку своего существа (суд, совесть, душа, Бог) и, двигаясь сквозь время, сам является квинтэссенцией времени и всего, что понятие времени расширяет.

Манера говорить, манера рассуждения, выбор книг и кинокартин, принципы, от которых, как луч, возникают действия и предметы обихода: фасон костюма, автомат с газированной водою... Узнаваемо. Конкретно. Невозвратимо. Пугающе.

Прошлое в поэзии Аристова теряет смысл как прошлое, оно становится замершим настоящим. Если бы такая форма (это не инфинитив) возможна была в русском языке, я бы назвала её: замершее настоящее. В английском (язык Вордсворта и Блейка) было бы — perfect & presens continiоus.

*
В церковнославянском есть время — аорист. Традиционно считается «будущим совершённым». Вряд ли смогу спорить, однако мне кажется, что аорист описывает движущееся прошлое с точки зрения абсолютного будущего.

Человек в изменённом сознании находится по ту сторону времени, и оттого ему внятны звуки и краски будущего, которое уже состоялось; именно в этих набросках, звуках, красках. Но оно ясно ещё не вполне, так как движение самого человека пока не прекратилось (странствую, пока живу — пока живу, странствую). И оттого изображения смазаны, как если смотреть с наветренной стороны, а звуки полны неопределённых шелестов.

То возникает, будто сквозь окно больницы на окраине, лепет Раича, то в коридоре слышится футуристская лошадь с двадцатью ногами. Аристов стремится запечатлеть эти зыбкие, профетические состояния, висящие на колких, идущих из печального и неведомого далека, лучах.

*
Если бы я писала большую и тщательную работу о поэзии Владимира Аристова, да ещё подбирая стихи по тем темам, которые меня в ней более прочих волнуют, выделила бы следующие: тема прохожего, тема воды, тема быта семидесятых, тема сновидения и тема конформизма. Все названные темы переплетаются в образе странника (прохожего, в старинном смысле).

Странника нельзя назвать героем поэзии, он присутствует скорее как тень персонажа. Всё, что говорится в стихах от первого лица, говорится не самим автором, а тем, кто ему снится, тем, кто идёт рядом (или же, в христианской символике, ближним).

Зияние между замершим внутренним миром и постоянно изменяющимся внешним — зияние между зрением и слухом. Вакуум сцепляет чувства, как не может скрепить ничто другое. Вакуум, в котором вдруг проступает среда, подобная жертвенной крови.

Странник — и глаз, и ухо.

При желании выше названные темы можно разделить на изобразительные (обстановка комнаты, пейзаж, одежда, время дня и время года) и звуковые (вода, ветер, голос). Но ведь зрение и слух настолько переплетены, что образ зрительный (треугольный пакет молока) становится и звуковым (в пакете — белая тоска, её предваряет небольшой шум: хлынет).

*
А если бы писала не менее тщательную статью о поэтических методах Владимира Аристова, выделила бы только два: оплавленная графика и нарочитая аллитерация. Графика — как зрительное начало, переходящее в мелодию. И аллитерация, созданная по законам звуковой гаммы. Все грамматические структуры, которые Аристов выбирает для своих строк, проходят водные ордалии. Речь идёт именно о воде; эта стихия ближе сущности «путешественника». В воде оба качества превосходны: она звучит и растворяет краски.


*
Фрагмент стихотворения и его тема, в моём исполнении.

Я пересчитывал людей на нынешней войне...

И раздвигались лица чуждых жизней,
Как будто нежная и жаркая долина
Все ниже уходила в медленном полете,
И заволакивало просторы
Губной обтянутою синевой посмертной.



Первая строчка выполняет функцию полноценной, завершённой строфы. Строфы в стихотворениях Аристова могут быть разной величины (как в вышеприведённом стихотворении: 1-5-7-8 строк), часто выделяется единострок, как самостоятельная строфа.

Знаки препинания (чаще всего — точка, запятая и многоточие, реже — вопросительный и восклицательный знаки.

Если между всеми нарушениями грамматики в стихотворениях Владимира Аристова провести линию, то она и будет границей, отделяющей гениальный дилетантизм поэта от версификационных опытов умелого любителя. В каждом нарушении грамматики есть непреднамеренность. Но нарушения выполняют исключительно художественную функцию. Она заметна в построении строфы, в том, как она (вдруг?) рассыпается. В снятой букве «ё». В возвращении (как в детство, как в лучшие переживания в воспоминаниях) в (а не к) традиционные ритмы.

В этом (запрокинув голову в небытие), захватывающем возвращении в безусловность тоже вижу патину семидесятых (пророческое косноязычие Тарковского, Раич, Стругацкие, кинематограф, подпольные салоны). Думается, будь эти стихи более энергетичными, стильными, надменными (и не весть какими ещё), не было бы главного, что их держит: свидетельства. Единственной души, её единственных глаз и ушей - об ушедшей навсегда (цивилизации? эпохе? возлюбленной?) благодати.

*
Чарльз Лэм в «Очерках Элии», во фрагменте «Суждение миссис Бэттл об игре в вист» так передаёт мнение воображаемой миссис Бэттл: ©Она считала... полнейшей безграмотностью, таким же неизменным проявлением честолюбия в карточной игре, как аллитерация в литературном произведении». И это верно. Броская, давящая на слух аллитерация (особенно в нерифмованном произведении) отталкивает, как бы умело она ни была сделана.

Аристов не отказывается от аллитераций. На первый взгляд аллитерации, встречающиеся в его стихах, выглядят наивно, по-детски. Но они, как и ломка грамматики, не возникают деталью оформления (мысли, поворота стихотворения), они вполне самостоятельны.

Это звуки шума листвы, слившегося с шумом расположенного за парком шоссе. И это старый дом, в котором начат ремонт, отчего дом выглядит как акварельный эскиз. Снова: шум, человеческие голоса сливаются с шумом листвы.

Так слышит мир (простите мне) тяжелобольной, для которого сё изображаемое доступно только как звуки, доносящиеся в открытое окно.

Читая стихи (например, те же «Избранные стихи и поэмы»), входишь в мир бесконечно расширяющихся смыслов, расходящихся вздрагивающими кругами от вспышек сознания, порождённых трагедией, скрытой базальтовым слоем, но отзывающейся в каждой точке существа.

Эта причудливая, несколько даже юродивая, стилистика могла возникнуть только в одном месте и в одно время; она уникальна, единственна в своём роде. Расплывающиеся звуковые линии, пунктирные паузы (как обрывки разговоров) — эти стихи похожи только на себя.

Возможно, это единственное, что останется от многогранного мира Москвы семидесятых и восьмидесятых, с её тяжеловатым, коварным благоденствием, бесконечно прекрасными и умирающими падшими ангелами обоего пола, с пронзительно живыми тенями прошлого и предметами.

*
В житии семи отроков Эфесских говорится, что долгое время они спали, а проснулись, спустя столетие или больше. Если представить, как смотрели их глаза, как они говорили, с точки зрения того времени, когда они проснулись, скорее ужаснёшься.

О видениях (зрительных) из прошлого много писалось и говорилось (тень отца Гамлета, тень Аглавры, в камень превращённой) достаточно. Звуковые образы из прошлого заслуживают не меньшего внимания.

Прохожий Владимира Аристова одет необычно: так теперь не одеваются. Порой он оглядывается боязливо: трудности прошлой дороги и обилие новых предметов с двух сторон; это почти Сцилла и Харибда. И тем не менее он — человек будущего. Это будущее, возможно, гораздо более трагичное, чем прошлое.






ВЛАДИМИР АРИСТОВ
на Середине мира



БЕССМЕРТИЕ ПОВСЕДНЕВНОЕ:
из поэмы.

40 СТИХОТВОРЕНИЙ
Из книги «Избранные стихи и поэмы».

Окно   Меданы:
десять стихотворений.

Зрение и слух странника:
эссе
(ЧНБ)





на середине мира
город золотой
СПб
Москва
новое столетие

Hosted by uCoz