на середине мира станция: новости алфавитный список авторов МАРИЯ МАЛИНОВСКАЯ![]() Мария Малиновская родилась в 1994 г. в Гомеле. Студентка Литературного института им. А.М.Горького. Публиковалась в журналах «Урал», «Новая Юность», «Волга», «Юность», «Гвидеон», «Интерпоэзия» и других изданиях. Автор поэтического сборника «Гореальность». Редактор отдела поэзии журнала «Лиterraтура». Живёт в Москве.
ДЕМАРШ
избранные стихотворения *** Ночь развивалась под самым рассветом у дня Неустранимой физической патологией. Чуть проступали в явь берега пологие, Соприкасаясь и мягко друг друга тесня. Русло местами виднелось, усеяно донками. Створки сухие сдвинув, последний моллюск Словно пытался уверить: «Ещё молюсь». Мёртвые створки казались предельно тонкими. Врыты носами в реальность, ближе к домам, Лодки стояли с прибитыми к днищам вёслами. Дети из них неизменно вставали взрослыми, Взрослые плакали в голос и звали мам. Сцинков ловили да змей, объедали кустарники, В землю смотрели, одними губами жуя. Пока не убили обоих, держал воробья В клетке высокой узенькой плотник старенький. Дороже всего продавались чучела рыб. У кого-то, по слухам, ещё сохранился аквариум. Водопровод не чинили, привыкнув к авариям. На указателе города значилось: «R. I. P.» Дни начинались и длились по пять одновременно. Ночь истощала каждый такой изнутри. Каждый кончался проблеском новой зари, Зыбкой границей небесных Омана и Йемена. Из дому, трижды плюясь, выметали мираж. Он подступал всё настойчивей, необъяснимее — Паразитический редкостный вид метонимии. Не было смерти. Жизнь совершала демарш. *** Мачты крейсера ломаются о небо, люди ломаются о небо, палуба расплющивается о небо. Ты наступаешь на виноградину, она лопается под подошвой твоей летней туфли. Я бросаю тебе мяч, ты не успеваешь ни схватить, ни увернуться. Располагайся, я пойду украду пару свечек из ближней церквушки. Проведём здесь время до восхода. Когда начнёт светать, ложись и закрой голову руками, а главное — ни звука. В полдень — точка слепоты, тогда и сбежим. Ну, ты же сам просил показать тебе современное искусство. В общем, я пошла. Можешь сесть за рояль и спеть себе. Закончи через пять минут — я не должна услышать. А ты не должен видеть клавиши. Когда принесу свечи, не смей взглядывать в сторону рояля. Мы будем ужинать, как делают все порядочные люди при свечах, и каждый, как подобает, будет смотреть в свою тарелку. После ужина у нас есть выбор: потушить свечи и не найти друг друга или не тушить — ждать, пока сами погаснут. *** В бархатном поле мой дядя поставил вышку: — Девочка будет. Пусть учится видеть вперёд. Близкое зрение чаще всего и врёт. А поселения до горизонта выжгу. И, обернувшись покровом семейных легенд, исчез навсегда, аферист и финансовый гений. С пустующей вышки его сумасшедших везений звучало раз в год отчуждённое «This is the end…» Я с детства сбегала туда, хоть потом пороли, из-под ладони смотрела, как даль горит. Внутри на опорах — из книг и журналов Магритт, площадка вся в цифрах — шифровки, счета, пароли? Под крышей однажды нашла именной каракал, имя — моё. Заплакала, ниже глядя — на мелкую подпись вдоль по стволу: твой дядя, который сегодня — считай, что тебя разыскал. Напротив курка: Везение — родич риску. С другой стороны: Испытывать — лучше (Чейз). Да знаю я, знаю! Если бы не исчез, как бы любил ты рыжую авантюристку, лишь у тебя учившуюся всему — и не имеет значения, что понаслышке. Я дольше обычного не уходила с вышки, видя вперёд: подарок с собой возьму. *** Я же была пироманкой — божественного огня… Ты на меня смотрел сквозь стёклышко из угла. Тело вжимали в пол три выдубленных ремня. Я себя славно жгла, я себя славно жгла! Ты стёклышко опускал, записывал за столом Со слуха мои стихи, молча рыдал в кулак. Музыка эта была — сущий металлолом. После давал листки, дверь открывал: «Всех благ». Что же там было с тобой? Что же там было с тобой?! Не было сил подсмотреть — еле плелась домой. Позже узнала, что ты занимался фигурной резьбой По телу, для прочности раны порой обшивал тесьмой. Мне об этом сказали врачи, кто вызвал — понять не могу. За гóд без тебя сгорели амбары и сеновал. Я извивалась, тёрлась спиной в подожжённом стогу. Ты меня с пёсьей мордой день в день и час в час рисовал. Дома наплывали на море, так виделось издалека. Рыбацкие лодки плыли вверх дном — вниз рыбаком. Будто пейзажную лирику этого уголка На слух записал Творец, с автором не знаком. Когда ты вернулся, вырвал из пола все три ремня. Прикрутил кандалы. Я легла на раскрошенный старый лак. Сквозь стёкла очков неотрывно, в затяг посмотрел на меня, Как будто заранее непрекословно желал «всех благ»… *** Осталась одна стена — с подоконником. Сидя на нём, бесцельно смотрю в окно. По телефону ответил, сказался покойником. Это, добавил, формально подтверждено. Я повесила трубку и больше её не видела: Где был телефонный столик, зацвёл репей. — Мои — хорошо, — продолжал, — как твои дела? Пока не исчезла кухня, сходи, попей. Пила из-под крана. За ножкой его тоненькой Уже широко и неровно алел горизонт. Всё на свете как будто держалось неверной тоникой. — Можешь вернуться. А впрочем, какой резон? — Продолжал. И правда: во времени и прострации Осталась одна облупленная стена. — Буду заглядывать, слышишь? Буду стараться. Целую, до встречи. И не сиди допоздна. *** Из наковальни твоей проступает лик. Молись же, кузнец. Твоё пламя восстаёт на тебя, из молота слёзы выходят. К такому мечта Рафаэля не пробилась сквозь полутона, влюблённый художник для такого любимой лицо рассекал, пятилетний маньяк, на солнце глядевший, такого не видел. Лишь кончиком молота в предынфарктной плавильне такая раскольничья нежность выписывается. Так, что дрогнула б церковь от фрески, обгорел бы художник в предчувствии ада — не будь кузнецом, и собаки бы выли в том городе, чувствуя Бога, зовя и не видя. И только старухи привычно крестились бы, и безумели мужики. Ты, кузнец, не любил ни одну, чтобы выписать эту по мареву смертному; говорить разучиться с её премладенческих уст; расшибаясь о печи, подбивать под ступни её воздух. До этого ты ковал вериги и лезвия топоров. Лишь таким исторгать мадонн, и лишь мужеложцам любить самых красивых женщин, и только поэтам полнить непроглядные кочегарни. Святотатственна вера такая у мужика: она оскорбляет эстетику мучеников и просветлённых. *** Если так хочешь, — сказали мне, — будет опять Пианист-виртуоз, то же имя и поиск религии, Извращённые той же напастью задатки великие — Если не о ком в мире, по-твоему, больше писать. Свой развенчанный миф эпизодом финальным увенчивай, Бейся кошкой припадочной, плюйся и скаль клыки — И от счастья прокусывай пальцы хозяйской руки: Дождалась! Вот он твой — изувеченный, увековеченный. Оцени, мы старались. Ведь вышел, и правда, похож. Увлекательней, кажется, даже того, самозваного, Фаустус этот, с поправками созданный заново. Если не знаешь — где подлинник, не разберёшь. Богово Богу оставив, поэту — поэтово, Не потому, что вера была мала, А потому, что простить бы его не смогла, Не того мы вернули, а сотворили этого — Каким сохранился в памяти тот. Ну что ж! Память прожорлива, не многовато ли дани ей? Знала ли ты, чем кончится ожидание, Зная, чего так упорно, так яростно ждёшь? С первым готовили чуть ли не Господу ясли вы — Мыши полезли — наволокли мышат. Хочешь во всём повторений — так пусть не страшат. С этим вы тоже, наверное, будете счастливы. *** Будь мне авианосцем, я тебе — истребителем. Ты дашь пристанище, топливо, вооружение. Я, засыпая, устала крушить их тщедушные груди и реветь, вырываясь из хлынувшей на борт воды. Я устала от зависти их, провожающих в небо и открыто желающих, чтобы подбили меня. Будь их воля — в живот бы стреляли, когда поднимаюсь. Ошибись я хоть раз — добивали бы вместе с врагами. Так зачем возвращаться с победой опять и опять, если некуда с ней возвращаться? И просто висеть на остатках горючего над ледяным океаном. Дай мне веру, зажги мне хоть пару сигнальных огней — и со всей безрассудностью под ноги брошу бессмертье. Лишь позволь засыпать головой у тебя на груди, ей без страха доверившись мощью своей безоружной и обветренным носом по-детски уткнувшись в неё. *** Олигофрена, близнеца Христова, накрыли яслями, чтобы гостям не показывать. Он задохнулся. О его воскресении, конечно, никто не узнал. На иконах его не увидим: положено святое семейство изображать без урода. Он сидит в темноте у стены, за которой нет ночи. Играет в творение. Из-под его руки выходят маньяки и шизофреники, современные Леонардо, раздавленные собственным гением, аномалии духа. Подобных способен творить лишь не сознающий, что делает, — ребёнок или вечный ребёнок — единственный не вошедший, оставленный под стеной. В одиночку они рыщут по миру, убивают и грезят. А если встречаются, своего подсказывает любовь, заложенная в каждом из них к собрату в восполнение божьей. На месте совокупляются, становясь сыновьями церкви духовных сирот — самой крепкой, не знающей ренегатов. После смерти они — умирают. Предусмотрен для них лишь аналог бессмертия — вечная память, которую каждый по себе оставляет в сознании божьих детей. бегущие волны на середине мира город золотой новое столетие СПб Москва корни и ветви |