Татьяна Грауз.


ПРОБУЖДЕНИЯ.



плыл вечер — темнотой прижимаясь к плечам — прокаженно покачивались фонари — волоком волочилась улица к мутному парку — стыл-ныл снегопад — ныл-стыл в подворотне ребёнок — сном забвения склонилась над ним опустошённая мать что-то нелепое бормоча настраиваясь на его младенческий лепет — город корчился болью — в матери корчилась старуха с тупым выражением безразличия на лице — стульчик складной для часов литургии беззубый-безгубый рот — а в глазах распорядок постылых и тусклых движений

больно смотреть как страдает-не-знает душа как выбраться из морока выскочить в тихое и блаженное к озеру своему как прийти заискриться-потосковать с сестрами-соснами стать им верной подругой я так беспомощна, ма

влажной копотью оживает порой человек землей оживает брожением звёзд что колышутся в проталинах ночи земной

вспомнила женщину, у которой недавно сын умер. Девять месяцев он угасал и опять превращался в младенца. Когда не мог говорить- лицом тосковал. А женщина неумолчно звенела, гладила тепломолочную кожу, а утром тайком припадала к темному чудотворцу, слушала, как потрескивают и истлевают свечи, как гаснет заутреня, и чистый ее понедельник сменялся страстною пятницей, а прикосновения к хрупкому телу (два раза в неделю она протирала его влажною губкой) сменялись горькой настойкой. Сын стыдился беспомощности, и с каждым днем в нем пронзительней синела душа. К концу девятого месяца и она угасла совсем

на крыльце, на ступенях гладких, отполированных, но кое-где прогнивших уже, перебирали спелую вишню. «Ну почему почему люди как перебинтованные и не пригреть не приласкать». Шелестела вечерняя тишина. Окно в дальней комнате поскрипывало. Слышно было как рама отходит, солнце медленно проплывает по полу, осветляя кровать с металлическими набалдашниками и витым металлическим изголовьем, столик мелких вещиц, книгу темно-вишневого переплета

а день поначалу кажется сереньким как лицо. Яблони шумят. Кулачок под щекой ее мерзнет. Она слушает шепот. Травяной и влажный шепот земли. Хмурятся над нею события, как небо перед дождем. Вот человек будто день дождливый сидит поодаль. И пригрела бы его, и приласкала, да чудится, отвернет он лицо, испугается нечаянного приближения и уткнется в свое человеческое, будто в камень уткнется, и будет поры-шероховатости высматривать, а листву над головой не заметит, не то что лицо её простодушное

откуда-то холодом потянуло ветка качнулась тяжеловесно блаженно вздохнула душа

зашевелился вдруг человек, расправил узкие плечи, похлопал-погладил себя неловко по бедрам и двинулся в глубину сада, туда, где темнота в лихорадке сплетается с волокнами света. Ухнуло яблоко. Она потянулась к душистой округлости всем телом своим. Склонилась и долго вдыхала яблочный дух, запах листьев, сеточками кружевными оплетших стрелки травы, и прошептала «люблю», а трава в ответ вздрогнула от благодарности. Сад засыпал. Небо двигалось над блаженной сонной его пустотой. Зябли зеленовато над листьями звёзды. Она уходила в дом. И повторяла слова, которые много столетий так же шептали те, кто жил до неё, и будут шептать те, кто придёт уже после, чтобы дышать этим небом, этим воздухом млечным, этой любовью

раннее-раннее утро. Дом тих и так пуст, что казалось, если по комнатам пройтись осторожно, они впустят в свою прохладную млечность, и даже не скрипнет паркет, будто ступает она по нему словно дух-серафим. Как любила она истории про серафимов и ангелов. Казалось, за занавеской в той-дальней-комнате, где углы сыроваты и плесень от пола цветёт, где пахнет лесом, землёй, там ангелы и серафимы таятся. А в доме давно живут муравьи. Узкими нитями вьётся их муравьиное, их трудовое несуетно извивается. Она приседает на корточки и глядит как под кроватью, застланной чуть синеватыми простынями с чуть синеватым тяжелым шитьём, под кроватью жмурятся тени. Мягкая пыль устилает блестящий паркет, оставляя лишь островки от случайных прикосновений.

«там на пригорке кто-то в белом стоит» — «это акация это акация, ма»

она взбирается по лесенке на чердак. Голыми ступнями вверх-вверх-и-вверх в светлый мир, где царствуют короба с пшеничной мукой, а рядом — с чуть более грубой палевой кукурузной. «Как хорошо!» Даже не вздох, а «как хорошо!» колышется в воздухе сверкающей паутиной. И по невидимой нити этого «как хорошо!» спускается паучок — её маленький бог — её детство. И вместе с божком-паучком пробирается она на дивное и последнее небо

а у меня нудная чуть выше 37 и 5 температура — под утро мне снится странный и безнадёжный сон — больница женщины-санитарки граблями в коридорах разгребают рыхлую землю и сеют-сеют зёрна только одна санитарка пальцами выковыривает из земли мелкие корешки болезненно так выковыривает пальцами из земли корешки

горбуном Д.Е. был не от рождения. От рождения он был высок и худ и закончил школу в Борисоглебском переулке, где мы с ним и повстречались, когда в полуподвальчике цветаевского особняка выпивали кислое до оскомины вино. И крошки печенья из всклоченной бороды Д.Е. осыпались на острые его колени. Он не замечал этого и, сипло дыша, продолжал вышептывать свои последние стихи. Потом я узнала, что Д.Е. надломил позвоночник где-то в степях Таджикистана, а сейчас живёт неприкаянно и одиноко в неотапливаемой узкой комнатке второго этажа, на 47 километре, бранится с соседкой Аграфеной, пестует своё дворянство, раздражаясь на аграфениных кур-пеструшек и голубоватую расхристанно растущую под окнами капусту. На уделе дачной его земли ничего кроме чёрной ряски на мелком озерце не растёт, лишь доживает свой древесный век искалеченная лиственница, под которой кренится ветхий шалаш с двумя обитыми красноватым дерматином сиденьями от автомобиля. В жидкой тени лиственницы Д.Е. любит цедить третьезаварочный чай, оды Державина и восклицать, что семичасовую электричку, может, и отменили, но стоит-стоит поторопиться. Откуда-то он приволакивает покоцанный детский велосипед и, опережая меня, скрипит через ельник на станцию. На платформе (чтобы спина не болела) вскарабкивается на угол ограды и, тяжко дыша, вглядывается слезящимися от напряженья глазами в чернеющее за моей спиной небо

яблочный дух светел и чист ма приоткрыла калитку ждёт кого-то из темноты тайна сумерек августа «не уходи, ма, постой чуть подольше» клокочет в горле невысказанное пульсирует сквозь листву

на захолустной станции раннее утро. Сквозь запыленные стёкла тающий свет. Завороженные тишиной в гулкое здание станции входят две женщины, переговариваются приглушенно, садятся поодаль. В лице у одной что-то до боли знакомое — родимое пятнышко на виске (как у ма), тот же чуть длинноватый (она стыдилась всегда) нос с горбинкой. Дешёвая кофточка, юбка мягкого шёлка. Ту-что-моложе вижу лишь со спины, напряженной и щуплой. Навязчивый звук за окном. Отвлекаюсь. В тени облаков угасают, подрагивают тополя. Сквозь них — будто звенит — блаженно — как у Вермеера — свет. Вижу как женщины (молодая и та-что-постарше) неспешно идут по перрону. Из сумки обшитой стеклярусом та-что-постарше вынула и подбрасывает в светло-синее небо пригоршню лепестков. Вторая сосредоточенно наклоняет бутыль, выплескивает из нее красноватую жидкость. Звон колокольни ширится пустотой. Станционный громковещатель что-то хрипло бормочет. Я так беспомощна, ма





ТАТЬЯНА ГРАУЗ
на Середине мира.


Из книги «ПРОЧНЫЙ СВЕТ

Затмение дождя:
стихотворения 2004 — 2007 гг.

Ветер зимой
стихотворения 2009 г.


ПРОЗА


ДЕВОЧКА СВЕ@ И ОЗЕРО
рассказ

ВОСПОЛННИЕ.
рассказ.

ПРОБУЖДЕНИЯ.
рассказ.

ЭТО  БЫЛО.
рассказ




на середине мира
город золотой
СПб
Москва
новое столетие
волны

Hosted by uCoz