на середине мира
станция
дневник
алфавит
алфавитный список авторов по разделам сайта
список авторов и публикаций
АЛЕКСАНДР КАБАНОВ
Александр Кабанов ( р. 1968 году в городе Херсоне) — украинский поэт, живущий и работающий в Киеве, пишущий на русском языке. Автор 10-ти книг стихотворений и многочисленных публикаций в журнальной и газетной периодике: «Новый мир», «Знамя», «Октябрь», «Континент», «Дружба народов», «Арион», «Новая газета», «Литературная газета» и др.
Лауреат «Русской премии», премии «Antologia» — за высшие достижения в современной поэзии, премии журнала «Новый мир», Международной Волошинской премии и др.
Стихи Александра Кабанова переведены на: украинский, английский, немецкий, нидерландский, финский, грузинский и др. языки.
Александр Кабанов — главный редактор журнала о современной культуре «ШО», координатор Международного фестиваля поэзии «Киевские Лавры», один из основателей украинского слэма.
ИЗ КНИГИ
«ВОЛХВЫ В ПЛАНЕТАРИИ»
Стихи 1989-2014 г.
РУССКИЙ ИНДЕЕЦ
Алексею Горбунову
Долго умирал Чингачгук: хороший индеец,
волосы его — измолотый черный перец,
тело его — пурпурный шафран Кашмира,
а пенис его — табак, погасшая трубка мира.
Он лежал на кухне, как будто приправа:
слева — газовая плита, холодильник — справа,
весь охвачен горячкою бледнолицей,
мысли его — тимьян, а слова — бергамот с корицей.
Мы застряли в пробке, в долине предков,
посреди пустых бутылок, гнилых объедков,
считывая снег и ливень по штрих-коду:
мы везли индейцу огненную воду.
А он бредил на кухне, отмудохан ментами,
связан полотенцами и, крест накрест, бинтами:
«Скво моя, Москво, брови твои — горностаи…»,
скальпы облаков собирались в стаи,
у ближайшей зоны, выстраивались в колонны —
гопники-ирокезы и щипачи-гуроны,
покидали генеральские дачи — апачи,
ритуальные бросив пороки,
выдвигались на джипах — чероки.
Наша юность навечно застряла в пробке,
прижимая к сердцу шприцы, косяки, коробки,
а в коробках — коньяк и три пластиковых стакана:
за тебя и меня, за последнего могикана.
ПОБЕГ В БРЮГГЕ
Я назначу высокую цену — ликвидировать небытие,
и железные когти надену, чтоб взобраться на небо твое,
покачнется звезда с похмелюги, а вокруг — опустевший кандей:
мы сбежим на свидание в Брюгге — в город киллеров и лебедей.
Там приезжих не ловят на слове, как форель на мускатный орех,
помнишь, Колина Фаррелла брови — вот такие там брови у всех,
и уставший от старости житель, навсегда отошедший от дел —
перед сном протирает глушитель и в оптический смотрит прицел:
это в каменных стойлах каналы — маслянистую пленку жуют,
здесь убийцы-профессионалы не работают — просто живут,
это плачет над куколкой вуду — безымянный стрелок из Читы,
жаль, что лебеди гадят повсюду, от избытка своей красоты,
вот — неоновый свет убывает, мы похожи на пару минут:
говорят, что любовь — убивает, я недавно проверил — не врут,
а когда мы вернемся из Брюгге, навсегда, в приднепровскую сыть,
я куплю тебе платье и брюки, будешь платье и брюки носить.
* * * *
Вы господин Лимонов?
спросил меня
пожилой негр
у входа
в «Билингву»
опрятно одетый
ровное дыхание
беглеца
вдоль набережной
жизни
макияж.
Нет я не Лимонов
ответил ему
и закурил
электронную
сигарету
Нет я не Лимонов
он вождь
а я консерватор
он дышит
воздухом свободы
а я никотином
он пьет бордо
а я просто
алкоголик
у меня нет
ничего
а у Лимонова
борода и очки.
Вижу
согласился
пожилой негр
тогда передайте
Лимонову
что он был
нежным
и чувственным
мальчиком
тогда
в 1976-м году
на чердаке
в Нью-Йорке
передайте
и протянул мне
ладонь
изнутри
желтоватую
как сперма
больного
белого
человека.
ПРИШЕСТВИЕ
Чую гиблую шаткость опор, омертвенье канатов:
и во мне прорастает собор на крови астронавтов,
сквозь форсунки грядущих веков и стигматы прошедших —
прет навстречу собор дураков на моче сумасшедших.
Ночь — поддета багром, ослепленная болью — белуга,
чую, как под ребром — все соборы впадают друг в друга,
родовое сплетенье корней, вплоть до мраморной крошки:
что осталось от веры твоей? Только рожки да ножки.
И приветственно, над головой поднимая портрет Терешковой,
миру явится бог дрожжевой — по воде порошковой,
сей создатель обломков — горяч, как смеситель в нирванной,
друг стеклянный, не плачь — заколочен словарь деревянный.
Притворись немотой/пустотой, ожидающей правки,
я куплю тебе шар золотой в сувенировой лавке —
до утра, под футболку упрячь, пусть гадают спросонок:
это что там — украденный мяч или поздний ребенок?
Будет нимб над электроплитой ощекотывать стужу,
и откроется шар золотой — бахромою наружу:
очарованный выползет еж, и на поиски пайки —
побредет не Спаситель, но все ж — весь в терновой фуфайке.
Принудительно-яблочный крест на спине тяжелеет:
ежик яблоки ест, ежик яблоки ест, поедая — жалеет,
на полях Байконура зима, черно-белые строфы,
и оврага бездонная тьма, как вершина Голгофы.
* * * *
Говорят, что смерть — боится щекотки,
потому и прячет свои костлявые пятки:
то в смешные шлепанцы и колготки,
то в мои ошибки и опечатки.
Нет, не все поэты — пиздострадальцы,
думал я, забираясь к смерти под одеяльце:
эх, защекочу, пока не сыграет в ящик,
отомщу за всех под луной скорбящих —
у меня ведь такие длииинные пальцы,
охуенно длинные и нежные пальцы!
Но, когда я увидел, что бедра ее — медовы,
грудь — подобна мускатным холмам Кордовы,
отключил мобильник, поспешно задернул шторы,
засадил я смерти — по самые помидоры.
…Где-то на Ukraine, у вишневом садочку —
понесла она от меня сына и дочку,
в колыбельных ведрах, через народы,
через фрукты–овощи, через соки-воды…
Говорят, что осенью — Лета впадает в Припять,
там открыт сельмаг, предлагая поесть и выпить,
и торгуют в нем — не жиды, ни хохлы, не йети,
не кацапы, не зомби, а светловолосые дети:
у девчонки — самые длинные в мире пальцы,
у мальчишки — самые крепкие в мире яйцы,
вместо сдачи, они повторяют одну и ту же фразу:
«Смерти — нет, смерти — нет,
наша мама ушла на базу…»
РОЖДЕСТВЕНСКОЕ
Окраина империи моей,
приходит время выбирать царей,
и каждый новый царь — не лучше и не хуже.
Подешевеет воск, подорожает драп,
оттает в телевизоре сатрап,
такой, как ты — внутри,
такой, как я — снаружи.
Когда он говорит: на свете счастье есть,
он начинает это счастье — есть,
а дальше — многоточие хлопушек…
Ты за окном салют не выключай,
и память, словно краснодарский чай,
и тишина — варенье из лягушек.
По ком молчит рождественский звонарь?
России был и будет нужен царь,
который эту лавочку прикроет.
И ожидает тех, кто не умрёт:
пивной сарай, маршрутный звездолёт,
завод кирпичный имени «Pink Floyd».
Подраненное яблоко-ранет.
Кто возразит, что счастья в мире нет
и остановит женщину на склоне?
Хотел бы написать: на склоне лет,
но, это холм, но это — снег и свет,
и это Бог ворочается в лоне.
* * * *
Как поет фонтан сквозь терновник зноя:
(пенье + терновник = терпенье)
вот и ты, учись ремеслу изгоя —
по оттенкам складывать оперенье,
вырезать гудение из лазури,
чтоб услышать зрение потайное —
это бьется шершень в тигровой шкуре
о стекло-стекло (угадал — двойное),
и вершат ночные свои обряды,
примеряя траурные обновки:
совки, цинтии, шелкопряды,
листовертки (а где огнёвки?).
и янтарным запахом канифоли,
изнутри окутаны все детали —
это словом-оловом-поневоле
нам с тобой бессмертие припаяли.
* * * *
А ведь раньше не было ничего,
то есть — было всё, состоящее из ничего —
пустота в бесконечном ассортименте,
выбирай, что хочешь: водку или водку,
а встретишь докторскую колбасу —
кланяйся, передавай привет,
хлеб — всему голова, не забудь позвонить,
а стаканчики сами найдутся.
И когда уж совсем ничего-ничего,
появляются сонные женщиныны
ничего из себя, симпатичныее,
а затем, появляются дети,
говорят, почему из тебя ни фига,
и стихи говорят у тебя ничего,
только это &Mdash; война или водка?
Это всё — отвечаю. Последнее всё,
а стаканчики сами найдутся.
* * * *
Человек состоит из воды, состоит в литкружке,
от хореев и ямбов редеет ботва на башке,
он — брюзжащий вселенский потоп, для него и артрит —
не болезнь, а искусство: он ведает то, что творит.
Состоит в литкружке, и вода превращается в лед,
загрустит человек и отчалит ногами вперед,
сам себе: и вселенский потоп, и библейский ковчег,
троглодит, иудей, ассириец, варяг, печенег…
Мы взойдем на балкон и приспустим сатиновый флаг,
благодарно, в ответ, покачнется внизу саркофаг:
человек на спине, обрамленный гирляндой цветов,
наконец состоялся, теперь он в порядке, готов.
На груди у него — ожерелье из мелких монет:
вот и весь капитал, даже смерти у бедного нет,
что еще в саркофаге? Священный московский журнал
и садовые грабли (он часто о них вспоминал).
Даже смерти у бедного нет, скарабей-полиглот:
на мясные детали и кости его разберет,
и омоет останки густой черноземной волной:
да, теперь он в порядке, но этот порядок — иной.
Дырбулнадцатый век, опрометчиво взятый редут,
опосля похорон, непременно — раскопки грядут,
археолог, потомственный киборг, заклятый дружок:
не тревожь человека — он тоже ходил в литкружок.
* * * *
Вроде бы и огромно сие пространство,
а принюхаешься — экий сортир, просранство,
приглядишься едва, а солнце ужо утопло,
и опять — озорно, стозевно, обло.
Не устрашусь я вас, братья и сестры по вере,
это стены вокруг меня или сплошные двери?
На одной из них Господь благодатной рукою —
выпилил сквозное сердце вот такое.
Чтобы я сидел на очке, с обрывком газеты,
и смотрел через сердце — на звезды и на планеты,
позабыл бы о смерти, венозную тьму алкая,
плакал бы, умилялся бы: красота-то какая!
ЧЕРНЫЙ ВАРЕНИК
В черной хате сидит Петро без жены и денег,
и его лицо освещает черный-черный вареник,
пригорюнился наш Петро: раньше он працювал в метро,
а теперь он — сельский упырь, неврастеник.
Перезревшая вишня и слишком тонкое тесто —
басурманский вареник, о, сколько в тебе подтекста, —
окунешься в сметану, свекольной хлебнешь горилки,
счастье — это насквозь — троеточие ржавой вилки.
Над селом сгущается ночь, полнолунье скоро,
зацветает волчья ягода вдоль забора,
дым печной проникает в кровь огородных чучел,
тишина, и собачий лай сам себе наскучил.
Вот теперь Петро улыбается нам хитро,
доставайте ярый чеснок и семейное серебро,
не забудьте крест, осиновый кол и святую воду...,
превратились зубы в клыки, прячьтесь бабы и мужики,
се упырь Петро почуял любовь и свободу.
А любовь у Петра — одна, а свободы — две или три,
и теперь наши слезы текут у Петра внутри,
и теперь наши кости ласкает кленовый веник,
кто остался в живых, словно в зеркало, посмотри —
в этот стих про черный-черный вареник.
* * * *
«Не лепо ли ны бяшет, братие, начаты старыми словесы…»
У первого украинского дракона были усы,
роскошные серебристые усы из загадочного металла,
говорили, что это — сплав сала и кровяной колбасы,
будто время по ним текло и кацапам в рот не попало.
Первого украинского дракона звали Тарас,
весь в чешуе и шипах по самую синюю морду,
эх, красавец-гермафродит, прародитель всех нас,
фамилия Тиранозавренко — опять входит в моду.
Представьте себе просторы ничейной страны,
звериные нравы, гнилой бессловесный морок,
и вот, из драконьего чрева показались слоны,
пританцовывая и трубя «Семь-сорок».
А вслед за слонами, поддатые люди гурьбой,
в татуировках, похожих на вышиванки,
читаем драконью библию: «Вначале был мордобой…
…запорожцы — это первые панки…»
Через абзац: «Когда священный дракон издох,
и взошли над ним звезда Кобзарь и звезда Сердючка,
и укрыл его украинский народный мох,
заискрилась лагерная «колючка»,
в поминальный венок вплелась поебень-трава,
потянулись вражьи руки к драконьим лапам…»,
далее — не разборчиво, так и заканчивается глава
из Послания к жидам и кацапам.
ВАРИАЦИИ
В кармане — слипшаяся ириска:
вот так и находят родину, отчий дом.
Бог — еще один фактор риска:
веруешь, выздоравливаешь с трудом,
сидишь в больничной палате,
в застиранном маскхалате,
а за окном — девочки и мартини со льдом.
Сколько угодно времени для печали,
старых журналов в стиле «дрочи-не-дрочи»,
вот и молчание — версия для печати,
дорогие мои москвичи.
Поднимаешься, бродишь по коридору,
прислушиваешься к разговору:
«Анна Каренина… срочный анализ мочи…»
Мысли мои слезятся, словно вдохнул карболки,
дважды уходишь в себя, имя рек,
«Как Вас по отчеству?», — это Главврач в ермолке,
«Одиссеевич, — отвечаю, — грек…»
Отворачиваюсь, на голову одеяло
натягиваю, закрываю глаза — небывало
одинокий, отчаявшийся человек.
О, медсестры — Сцилла Ивановна и Харибда Петровна,
у циклопа в глазу соринка — это обол,
скорбны мои скитания: Жмеринка, Умань, Ровно…
ранитидин, магнезия, димедрол…
Лесбос бояться, волком ходить, и ладно,
это — Эллада, или опять — палата,
потолок, противоположный пол?
ИСХОД МОСКВИЧЕЙ
Вслед за Данте, по кругу МКАДа, отдав ключи —
от квартир и дач, от кремля и от мавзолея,
уходили в небо последние москвичи,
о своей прописке больше не сожалея.
Ибо каждому, перед исходом, был явлен сон —
золотой фонтан, поющий на русском и на иврите:
«Кто прописан в будущем, тот спасен,
забирайте детей своих и уходите...»
Шелестит, паспортами усеянная, тропа:
что осталось в городе одиночек:
коммунальных стен яичная скорлупа
и свиные рыльца радиоточек.
Это вам Москва метала праздничную икру —
фонари слипались и лопались на ветру,
а теперь в конфорках горит украинский газ,
а теперь по Арбату гуляет чеченский спецназ.
Лишь таджики-дворники, апологеты лопат,
вспоминая хлопок, приветствуют снегопад.
Даже воздух переживает, что он — ничей:
не осталось в городе истинных москвичей.
Над кипящим МКАДом высится Алигьери Дант,
у него в одной руке белеет раскаленный гидрант,
свой народ ведет в пустынные облака,
и тебе лужковской кепкой машет издалека.
* * * *
(из цикла «Приборы бытия»)
Мне подарила одна маленькая воинственная страна
газовую плиту от фирмы «Неопалимая Купина»:
по бокам у нее — стереофонические колонки,
а в духовке — пепел, хрупкие кости, зубные коронки,
и теперь уже не докажешь, чья это вина.
Если строго по инструкции, то обычный омлет,
на такой плите готовится сорок пустынных лет:
всеми брошен и предан, безумный седой ребенок,
ты шагаешь на месте, чуешь, как подгорает свет
и суровый Голос кровоточит из колонок.
* * * *
Крыша этого дома — пуленепробиваемая солома,
а над ней — голубая глина и розовая земля,
ты вбегаешь на кухню, услышав раскаты грома,
и тебя встречают люди из горного хрусталя.
Дребезжат, касаясь друг друга, прозрачные лица,
каждой гранью сияют отполированные тела,
старшую женщину зовут Бедная Линза,
потому, что всё преувеличивает и сжигает дотла.
Достаешь из своих запасов бутылку «Токая»,
и когда они широко открывают рты —
водишь пальцем по их губам, извлекая
звуки нечеловеческой чистоты.
|