на середине мира алфавитный список город золотой СПб Москва новое столетие ИРИНА ЕРМАКОВАЗОЛОТОЕ СЕЧЕНИЕ
О СТИХАХ ИРИНЫ ЕРМАКОВОЙ
Место рождения Ирины Ермаковой катер, Керченский пролив. Даже не веря в мистические совпадения, можно протянуть от точки рождения автора цепочку
ассоциаций, которая может стать ключом к поэтике.
Что это за географическая точка Керченский пролив? Это средоточие нескольких между — двумя частями света, двумя акваториями, двумя горными системами. Здесь сходятся Европа и Азия, черноморские и азовские волны, Крым и Кавказ, Запад и Восток, античность и скифия, эллинизм и христианство... И не странно, если мы обнаружим её тоже стоящей между классической традицией и авангардом, между романтизмом и едкой иронией постмодерна, между социальностью и чистым искусством... В её стихотворное пространство множество цитат и реминисценций вросли совершенно естественно, в «растворённом» виде. Относя Ермакову к ряду «визуальных» поэтов (здесь я имею в виду необычайную выпуклость и пластичность зрительных образов), нельзя не сказать сказать о ритмических и интонационных цитатах, когда в биении поэтического пульса прочитываются Державин, Лермонтов, Тютчев, Анненский, Ходасевич, Мандельштам, Заболоцкий — те, кого она называет любимыми поэтами. В её стихах поражает чувство безмерного, бьющего через край счастья, потому что даже сквозь самые бедственные и тяжкие минуты существования всё равно просвечивает «оглашенный божий пир», на который мы все призваны. Ермакова в современном поэтическом пейзаже существует почти особняком. Это неудивительно: позиция между не может тяготеть к искусственным крайностям школ и школок. Её удел не противостояние, а синтез. Изощрённость формы не затмевает в этой поэзии главного чувства долга и благодарности за полученный дар, которые и позволяют без всякого цинизма говорить о глубинных сущностях жизни. Ирина Василькова СТИХИ
* * * на стеклянную ветку в январском саду опустилась июльская птица освистала деревья во льду тёмным утром особенно спится птица веткой звенит на весь сон и поёт надрывая живот задавая дрозда раскрывается глыба зелёного льда спи — пока на земле темнота рассыпается гулкий стеклянный припай и осколки сверкая плывут над тобой круглый сон огибая — вперёд — к февралю спи ещё — я и так тебя слишком люблю мы проснёмся в июле когда рассветёт всё пройдёт — не реви как растаявший лёд всё сойдётся сведётся ещё — зарастёт как над нами смыкаются травы тугие как дрожащие ветви сошлись наверху где качается дрозд в тополином пуху где он жадно — клюёт в жаркой кроне плоды дорогие ПЁТР На седьмом небе (читай — этаже) где безногий сапожник живёт Дядьпеть битый день стук-тук тридцать лет уже да таков стук-тук что легко сдуреть он стучит-чит-чит словно всё сошлось звук горячий гнётся в его руках перекрытий рёбра стекая сквозь и растёт сталактитами на потолках А увидь его — это ж чистый смех жёлто-вострых гвоздиков полон рот отхохмит — ну просто — держи живот ни одной ноги — а весёлей всех подбивая стертые каблуки прошивая жизни чужой стежки всё Дядьпеть порвалось вот тут — внутри всё зачиним — ягодка — говори А как зимние сумерки — он кричит так орёт под ночь что легко сдуреть — ить одна нога на мороз боолит а друга нога — ничево — молчит мне б каку бобылку дык я б затих я б налил снотворный себе стакан ан карман с дырою холодной лих — подносили мёртвую — пей горлопан! Наливали до смерти а потом на поминках — рёв и гармошка рекой утиши нас Господи успокой мира зданье блочно-панельный дом Он теперь там — Пётр а не наш Дядьпеть иногда за день-другой до весны он стучит беззвучно в железную Твердь он почти достучался до тишины забивая блеск перемёрзлых звёзд так стучит как будто мы все — должны и тогда в Нагатино — ой мороз мировой мороз и смешные сны * * * Вот и прозвонился друг пропащий, эй, кричит-трещит, а знаешь, где я? Ну — умора, просто — не поверишь — у самого синего моря. Волны — слышишь? Трепет крыл — слышишь? Никакой травы, трезвый, как тыква, а, поди ж ты — трепет крыл, чайки, что ли... Ты чего, говорю, ты же умер, я и оду про это написала, обессмертив тебя, дурило, что ж звонить тут в три часа ночи, что тут чаять, что тут морочить. Умер-умер, отвечает, а толку? И стихи червовые читает, и слова козырные спрягает, и бормочет имя, и плачет так, что катятся прямо из трубки, так, что капают на красный мой свитер, на ключицу, на грудь, на колено — ледяные, огненные, злые, как сухие свидетели бессмертья, прожигая бедные рёбра. Что ты, милый, слышу, конечно. Это чайки, а смерти не бывает. * * * А ещё наш сосед Гога из 102-й, Гога-йога-бум, как дразнятся злые дети. В год уронен был, бубумкнулся головой, и теперь он — Йога, хоть больше похож на йети. Абсолютно счастливый, как на работу с утра, принимая парад подъезда в любую погоду, он стоит в самом центре света, земли, двора и глядит на дверь, привинченный взглядом к коду. Генерал кнопок, полный крыза, дебил — если код заклинит — всем отворяет двери, потому что с года-урона всех полюбил, улыбается всем вот так и, как дурик, верит. И свободен в свои за сорок гонять с детьми, и не терпит только, в спину когда камнями, и рычит, аки дрель, тогда и стучит дверьми: бум — и тут же хохочет, как сумасшедший, — с нами. Бум — и мать Наталья тянет Йогу одна, моет, поит в праздник, выводит в сорочке белой и, жалея чадо, жалеет его, как жена, а куда ж деваться ночью — ясное дело. А когда из окна обварили его кипятком, стало видно во все концы света — в любые дали, в ожидании «скорой» весь дом сбежался, весь дом, битый час, кружа, жужжа и держа Наталью. И когда, Господь, Ты опять соберёшь всех нас, а потом разберёшь по винтику, мигу, слогу, нам зачтётся, может, юродивый этот час, этот час избитый, пока мы любили Гогу. Ars poetica За порочную нежность к жаркой красной глине отчитал меня за кувшином пост-винограда харизматик знакомый Уни-Сан-Миокардо виртуозец знатный на компе и клавесине Ты хоть можешь себе представить во что ввязалась рассыпая искры в мире чернофигурном в аритмично-мерцальном воздухе самодурном всё б тебе горшки-лошадки всё б тебе алость Всё бы радость тебе да случки горнего с тварным (световая пила пульсирует из-под клавиш!) ты кому лепило поёшь кого обжигаешь набирая скорость в круге своем анчарном И свистулька в рёбрах — крови моей исполнясь залилась — и живые фигурки кружат разно именные на длинношеем кувшине красном и сияет Уни как натуральный японец Заводному кругу точно не отвертеться сердобольный круг хрипит но летит как новый мне слова твои Уни Саныч — что мёд червовый говори-говори — у нас именины сердца ГЕФСИМАНИЯ На бледном небе плавно проступая просвечивая каждый божий куст растёт луна и смотрит как слепая поверх всего что знает наизусть Лицо её безумно и бескровно глаза её с обратной стороны бессонно и бесстыдно и подробно мы ей насквозь в конце времён слышны Слух раздвоён и век подобен эху В нём режет ухо звяканье мечей луна на ощупь вспарывает реку сверкающими пальцами лучей и гасит свет Ни зги в подлунном мире кипит Кедрон сквозь чёрные холмы отряд идет колонной по четыре хруст ветки отделяет тьму от тьмы Нет времени шаги в саду шаги над лицами резвятся светляки проснуться невозможно все устали невидимы свободны и легки мы спим — крестом раскинув кулаки вповалку под горящими кустами как первые Твои ученики Распятый гефсиманским сном Лунарий в Сардинии Вирджинии Самаре в двухтысячном на неподвижном Шаре и больше неба полая луна истраченный серебряный динарий * * * Распушилась верба холмы белеют Слух повязан солнцем дымком и пухом Ветер утреннее разносит ржанье Треплет наречья Вниз пылят по тропам ручьи овечьи Колокольцы медные всласть фальшивят Катит запах пота волненья шерсти К Южным воротам Голубь меченый взвинчивает небо Блещут бляхи стражников шпили башен Полон мёда яда блаженной глины Улей Господень Никаких долгов никаких иллюзий За плечами жар — позвоночник тает И душа как есть налегке вступает В праздничный Город * * * У Марсия крепкая кость, а копытца медны, а долгие острые уши не всем заметны, и сам он почти не заметен в толкучке воскресной, в январском гремучем Коломенском в музычке местной. Лишь встречный флейтист, припадая к волшебному пиву, пригубив прилично — увидит прозрачную спину, прикрытую буро-кудрявой щетиной когда-то. А Марсий идет вдоль ларьков заводных до заката, и чутко вибрируют уши его ножевые, фильтруя ударные, струнные и духовые. А Феб замечает врага и краснеет от гнева, и жизнь, обнажаясь от скользких асфальтов до неба, краснеет, краснеет и длится, и длится, краснея, и Феб шаролицый ревниво клонится над нею. В аллеях цепных карусели визжат, улетая; смеются, разводят руками, разит шашлыками; на лавочках парочки смёрзлись, в кустах перепалка; о, жизнь моя красная, что тебе — музыки жалко? Да сам он не знает — любовью горит или злобой, вон луч снегирём забарахтался в лоне сугроба, вон смотрит на солнце закатное красный прохожий свободно — как всякий счастливец без кожи. * * * Время длинное, длинное, как вода. Вот бы сидеть над этой водой всегда. Вот бы под этим деревом и сидеть. Просто сидеть и в воду эту глядеть: как горит песок невидимый на дне, как звенит серебро-золото в волне, как меняет цвет разносторонний свет, и со всех сторон птицы летят ко мне. Облепили так трепетно, ровно я — голова-руки-ноги — гармония. Словно сейчас возьмутся на мне сыграть. Словно им нет во мне никаких преград. Хорошо сижу. Нет у меня врагов. А проплывёт что-нибудь вдоль берегов — птиц разногласных крепко собой держу — только пернатый шорох по камышу. Стукну затылком по дереву: уф, уф. Все мы смешны, когда разеваем клюв. Уф — как трещат пёрышки. Уф — тишина перистая. И времени — дополна. * * * Лёгкий друг мой, залётный друг, маленький веселящий дух, ранний свет вокруг трепыхающий, дух, захватывающий дух хрустом в горле, гвоздём в виске, хитрой скрипочкой вдалеке, дай, пока не трубят: пора, надышаться тобой с утра. Солнце — катится на восток, эхо — долгое, как в горах, о, позволь мне хоть раз, браток, поболтать с тобой просто так. Уморительный дух живой, зажигательный вестовой крутит огненную восьмёрку над развинченной головой — золотая моя юла, дай мне тихо сказать: ура, что б там ни было впереди, не печалься — лети. * * * … и тогда она нырнула в лес — не сумрачные чащи, нормальный подмосковный леший лес, и набрела на дивный свет, стоящий с косым копьём луча наперевес, щебечущий, блистающий, зовущий, он гнулся, отрываясь от корней, и ел глаза, и набивался в уши, и, колыхнувшись, двинулся за ней. То шёл столбом, то шаром, то воронкой, то нежно перед ней сводил края и тёк насквозь, оттягиваясь тонко, и прожигал на глубину копья, и щурился, и улыбался светски, и щёлкал, что волчица-львица-рысь, и прыскали обломанные ветки и зайцами вокруг неё неслись, и каждая минута-неотложка в ней длинно разгоралась на бегу: свет нависал и замирал сторожко, отсчитывая нервные ку-ку. Вслепую, на гармошку из вагона, к платформе, обдираясь о кусты, ощипанной, засвеченной, прожжённой, а всё же добралась до темноты. * * * Человек проспится и живёт, ничего ни в чём не понимает, врёт, смеётся, бережно листает перечень обид, а в нём растёт малютка-смерть и на ноги встаёт, и ногами изнутри пинает. Бац! — и содрогнёшься невзначай: под углом к рассеянному свету полужёлтый лист летит по лету в осень. Отвернись. Не замечай. Человек заваривает чай, достает из пачки сигарету и — ломает. И глядит, как лист, как полузелёный лист юдольный, словно ничего ему не больно, на открытом воздухе повис, словно всё равно, что верх, что низ, словно рифмой брезгует глагольной. Чай — дымится. Лист в окне — висит, черенком подергивая чутко, и клюёт, как жареная утка, и — взвиваясь — радостно гремит, как железный, как глагол в гранит — выше, выше. Спи, моя малютка. * * * Нет, не о смерти. Всё с ней и так понятно — детская дрессировка, всегда готова. Не о слезах — не зазовешь обратно. Просто скажи: Лёша. Наташа. Вова. Бабушка Соня. Миша. Глебушка. Нина. На табуретке. В кухне. Сижу живая. Таня и Толя. Внятно. Медленно-длинно, бережно-бережно по именам называя. Как вы там, милые? Дробь и погудки горна. Холодно вам? Здесь у нас — дождь и святки. Саша и Саша. Плавится шёлк у горла. В слёте дружинном. В святочном беспорядке. В долгоиграющих праздниках столько света, столько огней, жалящих именами, ёлки горят — словно жизнь до корней прогрета и никакой разницы между нами. Ночи проходят строем, вьются кострами. Даты и даты. Звёздочки именные пристально кружат в здешних кухонных кущах. Столько любви вашей во мне, родные, — хватит на всё. Хватит на всех живущих. * * * Жизнь не движется стоит себе в одной точке переминается с ноги на ногу чешет репу а кругом господитвояволя птички-листочки так и чиркают-чирикают по зелёному небу А она ёжится озирается словно первый раз на свете живёт и впрямь сробела как сиделец кровный выпущенный условно в этот день белый из смерти осточертелой За спиной вечная вечность и всё что было впереди вечная вечность и всё что будет сквозь неё время со временной своей силой а внутри неё море-море и люди-люди Люди добрые! добрые люди? переживая эту жизнь как ужас или привычку к чуду или как всегда как лучшую здесь минуту это я в зелёном небе стою живая и машу — беги! и я тебя! не забуду! ПСАЛОМ из сербской поэзии Благодарю за то, что глаза мои золотом солнца смутил — о Твоей славе и о Твоей свидетельствовать любви косноязычно дал; что любовь расплавит в ясном огне хвалу мою и хулу, и человечью слезу мою; что шлюпку крутишь мою, несёшь на крутом валу мелкий челнок, ореховую скорлупку. Благодарю за то, что уткнул перстом в жало осы, тычинку, всякую малость, всё б, как дурак, стоял с разинутым ртом, всё бы не знал, куда девать эту радость, или в Дунай глядел — текут облака, выстрелит щука, булькнет малёк зеркальный, а над водою держит Твоя рука лук семицветный аркою триумфальной. Как рассыпал Ты бисер Фрушки-горы* передо мной, бессмысленным, — снова, снова в блеске мгновенном вечной Твоей игры то тишиною смертной, то чудом слова. Благодарю за то, что банальный рай уравновесил адом, явил мне горе, как же спокойно впадает в Тебя Дунай и — расплавляется в Чёрном Твоем море. Славлю Тебя — пусть и не слышишь хвалу из недостойных уст моих, славлю кротко, страстно славлю, пока на Твоем валу в солнечных брызгах гарцует моя лодка. ____________ *Фрушка-гора – горная гряда в Сербии. * * * Как я жила до сих пор, ничего не зная, вечно за целый свет принимая части, вот она катит, молния шаровая, — медленная, живая, как просто счастье. Это не я, это тело, всего лишь тело, бывших, расплавленных красно лиц на фоне, как раскалился мир — пока я летела, чтоб наконец очнуться в твоей ладони. Сходы лавин, бурлящие рек извивы, дым над горящим лесом, четыре моря, как мы легко смешливы, как мы болтливы, солнце мое, словно нет на земле горя. Речь на мефодице ревностно в ребра бьётся, память фонит, пульсар обрывает сердце, как это будет, ну, например, по-сербски, солнце моё? — так и будет, моё солнце. Огненный воздух дрожит, и уже на спуске, в этот врезаясь свет, различая блики, слышу, как ты окликаешь меня по-русски, сбив ударения, перемешав языки. на середине мира город золотой СПб Москва новое столетие многоточие |