на середине мира
алфавит
станция



ОЛЬГА ШИЛОВА







Родилась и живу в г. Мещовске Калужской области. В девятилетнем возрасте впервые встретилась с Музой, и с того дня и по сей день — не в силах сдвинуть с места пера без неё. Пишу или не пишу — запоями.

Находясь в вынужденной провинциальной изоляции, долгое время была лишена возможности общения с братьями по цеху, а потому высвистывала свою исходную песнь как могла. С появлением в 2007 г. домашнего интернета, пережила личный поэтический «ренессанс», результатом которого стала дебютная книга «Нетерпёж» (Калуга, «Гриф», 2011 г., автор предисловия Ирина Роднянская), принесшая в 2014 г. звание лауреата премии им. Валерия Прокошина. Затем последовали многочисленные публикации в российских журналах, газетах, альманахах, Антологии «Молитвы русских поэтов».

Летом 2016 вышла вторая книга стихотворений «Скит» (Москва, «Воймега», главный редактор И. Роднянская).



КУЗНЕЧИК СЛОВ
избранные стихотворения




*
Когда нет в поле зрения бездомного кота
иль пса, дрожащего от зимней стужи,
бредущего неведомо куда, —

когда весь мир до поля зренья сужен —
то радоваться можно иногда —
особенно под зимним капюшоном —

и ёлке встречной в платье расклешённом,
и куполам, снежком припорошённым, —
спеша к вечерней службе в минус тридцать
за всех несчастных на земле молиться

в единственно-любимый в мире храм —
где всё, что только входит в поле зренья:
и свечек чуть дрожащее горенье,
и — дымный — из кадильниц фимиам —
приносит неземное утешенье.

Где кажется, что именно сейчас —
Он безраздельно милует всех нас!
И Ангел – световидно-белокрылый —
над каждым псом бездомным держит щит —
пока сорокократное звучит
из уст Церковных: «Господи, помилуй!»





*
Как гора в Твоё Царство крута!
Никакого душе променада.
А ещё поднатужиться надо,
чтоб пройти через смерти врата.

Ой ты, Горний Иерусалим!
Скалолазы твои, скалолазки —
в одиночку, в молитвенной связке —
поднимаясь к пределам твоим —

выкарабкиваемся в мольбе
из глубоких унылых ущелий,
и счастливых святых новоселий
мы друг другу желаем в тебе.

Вот одним бы глазком подглядеть
мир, в который так жадно стремимся,
что — бессмертные — смерти боимся,
но готовы пройти и сквозь смерть —

этот дьявольски-лживый тупик,
на который взираем в надежде —
что потом будет всё как и прежде —
до предъявленных древле улик.

Но «вначале бысть Слово» — оно
недоверчивых, нас, не обманет.
И всё скрытое — явным вдруг станет,
и всё будет нам возвращено.

А пока лишь крутая гора,
и ухабистый риск перевала.
Только все ли дойдём до финала?
Ведь не все доживём до утра…





*
Эта пёстрая птичка лесная
упорхнула за мною из рая.
Эти шавки, что уши пригнули, —
за любимой хозяйкой шагнули
в этот морок, уныние, смрад,
в злотерновника жалящий сад.

Им потом понаделали будок,
натаскали на зайцев и уток;
разобрали по тёплым домам,
к дармовым приучили кормам;
расселили по басням и сказкам,
обучили за лакомства пляскам.

Посредине трескучей зимы
спят аквариумные сомы —
канарейки — коты — попугаи —
видят сны о всамделишном рае.

Миллионы уж лет этим снам.
В них — безмолвно-прекрасный Адам
на заре своих девственных лет —
и не знающий — что он — Поэт.

Что ему уже Богом дана —
первозаповедь первых речений:
для грядущих вслед — стихотворений —
всякой твари наречь имена!





*
Вот входит ранний Пастернак,
футуристичный и губастый.
И тут же сходу вместо «здравствуй»
задекламировал чердак.

А он, поднявшись на носки, —
над клавишами наклонился
и, стаю накормив с руки, —
в полночный сад мой удалился.

Там дождь наитий лил ливмя.
Покончив с трудными делами —
расправив вывих муравья
такими крупными губами, —

он подставлял их под капель,
он сглатывал с такой охотой
капельно-сладкую икоту,
и смаковал, как карамель.

Он был нисколько не смешон.
Но, вдруг, принюхался так странно…
(Уже был воздух освежён
сквозным предутренним туманом.)

У ног его была гряда
нивяника, а справа — слива;
не дурно ль пахло изо рта
у сада майскою крапивой?

А если это ночь тошнит
от тишины, от вёрст затишья —
и звуки все, и алфавит
из нор попахивают мышью?

Я вспомнила его чело
с нахмурившимися ветвями,
когда предгрозье повело
смородиновыми бровями…

Мой сад мне с ним не изменял,
но был в его объятья брошен.
Он сам пьянел и опьянял
того, кто был любим и прошен,

кто ворвался в него как в сон,
как в явственное сновиденье,
где упраздняется закон
взаимонепроникновенья…

Он был едва ли отличим
от яблонь, их стволов и трещин.
Он был нежнейшим из мужчин,
они — прекраснее всех женщин.

А я? Кто я в ту ночь была?
Их конфидент и тайнозритель?
Поэт? Поэта ли ценитель? —
коль не шпион из-за угла.





*
о. В.


1
Я поймала кузнечика слов твоих!
И пока говорил другой —
ощущала, как кроток, смиренен, тих —
он сидел под моей рукой.

Лишь немного ладонь мне пощекотал,
и попрыгал чуть-чуть, слегка…
Он как будто об этом давно мечтал —
как мечтала моя рука.




2.
На цветок медоносный летит пчела!
Не обманешь бессмертной моей пчелы.
На обычный вопрос: «Как твои дела?»
Отвечаю: «Сладки они и светлы».

Даже слаще, чем мёд и светлее дня!
Потому невозможно её унять —
эту чудо-пчелу, что летит звеня
и на утро — чуть свет — полетит опять —

на чистейший наркотик, на Божий дар —
что небесную радость в себе таит.
Ей не сладок ничей на лугу нектар:
сколь ни пробуй — а всякий чуть-чуть горчит.

И, конечно, она от него хмельна.
А иначе? — иначе не может быть.
Говорят, что любовь, будто смерть сильна.
А ещё — что по смерти мы будем жить!





*
Без туши и без ретуши,
без солнечного дня —
и чистиши и светлиши,
и радуешь меня!

Без доли понуждения
молитвы и труды.
Земное тяготение
преобразуешь Ты —

как воду — в галилейское
чудесное вино.
И всё вокруг — житейское —
одухотворено.

И так послушно моется
кладовочный буфет!
И так легко наводится
повсюду марафет!

Конфетницы хрустальные,
фужерное стекло…
И — чистота кристальная —
и на сердце светло…





*
Когда мой скорый с рельсов сходит —
он долго-долго мчит ещё —
по бездорожию чащоб
на долгом ключика заводе…

потом — как змей — скользя на брюхе —
в пути колёса растеряв —
всё в том же ритме — в том же духе —
ни капли прыти не уняв —

наоборот — всё разгоняясь —
и вот уже — летящий змей —
вагонной лентой извиваясь —
к конечной станции своей —
к искрящим рельсам эмпирея —
стремительно вершит полёт...

О, если б был чуть-чуть длиннее
земного ключика завод…





*
Все двери сорваны с петель и окна жития…
И только воздух и качель земного забытья…

Как будто бы ни зла, ни бед, ни встречного столба…
и стёкол нет, чтоб напросвет, и так — почти слепа…

И только слышны невпопад — то смех, то чей-то плач…
возможно, это рай иль ад, иль просто игры в мяч…

Но только бы не заземлить воздушную качель…
ни рамок у меня — стеклить, ни дверок, ни петель...





*
Отчего всё так зыбко и невпопад,
и всё рушится — только тронь?
То кислющее яблоко: сущий яд! —
угодило в мою ладонь.

То и выросло, шустрое, — что на треть —
что ладонь ему велика.
Нет чтоб в лиственной неге на ветке зреть
да румянить свои бока.

Ан, приспичило — прям-таки невтерпёж
загорелось — в который раз —
искусить мою душу, отдать в делёж
свой единственный вырви-глаз.

В этом древнем-предревнем саду любви —
где всё делится пополам, —
из того, что съедобно на внешний вид,
лишь его предложили нам:

недозрелое яблоко, блудный грех,
самочинье, самообман.
Это то, что ты ближе и дальше всех —
потому что я инь, ты ян.

Это то, что ты первый мой враг и друг
и первейший храбрец и трус.
… Горьковатую кожицу встреч-разлук,
и оскомины долгий вкус.





*
По асфальтированной жму сухой дорожке.
Ни человеческой души, ни пса, ни кошки.
По обе стороны — кюветы, хлам, бутылки.
И — надо всем — мой хвостик на затылке.

Снуют непраздные грачи по кочкам луга;
навстречу мухи да шмели, да ветер справа;
какая смертная печаль, какая скука,
какая всепроникновенная отрава!

Всё проницает и всё зрит мой глаз недужный:
что вызревает изнутри нарыв наружный,
что не до греческих календ с эпохи Ноя
он преисполнится немыслимого гноя

и изблюётся подчистую, как Везувий:
всё очевидно без значительных раздумий.
Я спешилась с велоколёс и в гору пёрла,
а кто-то слева от меня тянул из горла...

И пофиг нам, что месяц май, цветут деревья.
Не фантики ли то надежд, нас обманувших?
А за леском — недужная деревня,
и в ней — как пить — недужные же души.





*
В конце концов всё будет хорошо!
Господь отрёт с лица Земли слезинки,
перевернёт Истории пластинку —
и зазвучит бессмертия мажор…

Обугленная, мёртвая Земля —
из пепла, будто Феникс, возродившись —
не знавшая Небесно-Царских пиршеств —
забывшая Божественное «ля» —

узнает, и услышит, и поймёт —
не сразу, вероятно, с непривычки —
что ни одной отныне Божьей птички
в её сырое чрево не войдёт.

Что ныне — повсеместно райский сад,
а не в каком-то избранном местечке.
Что все её природные аптечки,
пчелиный вкупе и змеиный яд —

не пригодятся больше никому.
И как всегда — в немом благодаренье,
и в жертвенности женской, и в смиренье —
покорна будет Небу одному.

И, кровоостанавливающий,
бездействующий ныне подорожник,
и некогда искуснейший сапожник,
и повар, королям варивший щи, —

навыкнут, постепенно обживут,
отпраздновав святое новоселье, —
обитель непрестанного веселья,
где все в Адаме счастье обретут!