на середине мира алфавит станция бегущие волны АНАСТАСИЯ АФАНАСЬЕВАСТИХОТВОРЕНИЯ 2007 года
Не можешь цвет ни взять, ни удержать...
Я — одинок, а значит, я — человек. НЕ О САМОЛЁТЕ Из первых рук пришёл ответ: Где жизни нет — там смерти нет. Лети, лети над облаками! Маши ли, не маши руками — Пилот направит самолёт, А упадёт — не упадёт Ни ты не знаешь, ни пилот. Первый пассажир думает: «Господи! Если мы долетим, Буду ходить по земле так, будто по золоту — Бережно, осторожно, с любовью. Дышать на каждый шаг. Ни разу не забуду покормить кошку, Ежедневно стану звонить маме. (Смотрение смерти в глаза — Чудная возможность поразмыслить над Своими грехами). Не буду грызть карандаши, Пауков перестану бояться, Начну жить заново, Буду хорошим мальчиком, а не паяцем Стану подлинным зайцем». И когда шасси прикасаются К посадочной полосе, Человек преодолевает преграды аэропорта И настоящий ветер дует ему в лицо, Он делает один шаг, второй, третий, сотый Дальше идёт — не зайцем, А сияющим непомнящим подлецом. Второй пассажир думает: «Господи! Если не долетим, На то твоя воля. Только можно ли это мгновенно, Без боли. Я не знаю, как ты решишь поступить с нами. Станут ли часы полета последними часами». Он смотрит в иллюминатор. Там зимнее солнце жарит похлеще июльского. Изнанка облаков стелется прекраснее ковра персидского. Солнце к ним добавляет красного. Небо у горизонта зелёное. Глаза человека синие. В зрачках отражается смертельная красота. Когда он закрывает глаза, Представляет жену, Мысленно целует её — от лба до пяток, Вспоминает отца и мать. «О чём, — думает он, — ещё не бессмысленно Вспоминать, если господь решит нас убрать». Глаза открывать, глаза закрывать. Перевернутые облака, любимые люди. Когда самолёт садится, Он выдыхает и уходит. Настоящий ветер дует ему в лицо. Он делает второй шаг, третий, сотый. Чувствует себя вором и подлецом. Не имеет значения, кому молиться: Богу ли, психоаналитику, дереву или птице. В любом самолёте молятся как минимум двое. Первая молитва поддерживает одно крыло, другая — второе. * Устала Джинджер, легла на лавку, приколола на воротник булавку, Чтобы сразу: от вора и сглаза. Закрыла веки, пальцы скрестила. (Как её только земля носила?) Лежала Джинджер, а в небе — звёзды, а в реках — рыбы, и в рыбах — рыбы. Лежала камнем, лежала глыбой. А люди медленно плыли мимо. И снился Джинджер король английский, за дверью — два исполинских пажа, И видит Джинджер: на потолке, на стенах и на полу — матрацы, А голый Генрих по ним гарцует, кричит, лепечет, протестует А воля будто непоправима. Пажи потребности восполняют в еде, питье, но не позволяет Чего-то большего доктор Уиллис: король и мания Джинджер снились. Гарцует Генрих, заходит доктор. Он экскременты в него швыряет, Пажи немые в игру вступают, по рукам и ногам его обвивают Веревкой и на матрац бросают А воля каждого поправима. Лежит обвитый младенец Генрих. А в небе — звёзды, а в реках — рыбы, И воля речкою вытекает. Король низвергнут, безумец правит, но скоро он свой престол оставит, И вступит новый правитель — Уиллис А воля — воля куда-то делась То ли вылилась, То ли снилась. Лежала Джинджер на лавке в парке, а рядом — два незаметных пажа И не спасёт ни крест, ни булавка от этой кражи, неслышной кражи. Как её только земля носила? Били по всем уголочкам тела, Чтобы смотрела под ноги тихо, а не вверх на звёзды глазела. А у мёртвых такое тело: Что живому непоправимо, То для мёртвых — благое дело. Воля, воля летит на волю. * У высокой ограды стоит и поёт инвалид — Помогите, болит. И кошачье семейство его повторяет навзрыд: Отпустите, болит. Переступает и трогает острый забор. Кто бы его за ограду забрал? Там, за оградой — цветущий немыслимый сад: Яблони, розы, фиалки, сирень, виноград, Мясо говяжье, покорный мышиный отряд (Кошачьи фантазиям многоголосо вторят). Трогает слепо шершавый забор и поёт, Лысой макушкой уставившись в звёздность высот. Из-за ограды он слышит: доносится звук. Это ль деревья шумят (или мыши пищат), Это ль такое поёт На расстоянии дальше протянутых рук (Или лап) — Тот самый немыслимый сад? У высокой ограды, с другой её стороны, Слушает песню другой её стороны (это ль тот самый немыслимый город поёт?) Стоит и поёт с другой стороны инвалид — Помогите, болит. И собачье семейство его повторяет навзрыд: Помогите, болит. * По жёлтому идти, без севера и юга, И без порога — Так себе, идти. И так дышать — вне глубины, объёма И частоты. Вот так себе дышать. И, за угол свернув, увидеть синий, Огромный синий столб до облаков. И так ему ничуть не удивиться, Что погрузиться внутрь его рукой. На синюю ладонь смотреть спокойно. Вперед пройти на два шага, на три И развернуться. Так вот посмотри На жёлтое снаружи, Живя у синего внутри. Там волки ждут автобуса, немые Все вдаль глядят. Им бы пешком — Они стоят, стоят, Как пригвождённые (а может, правда, Подошвы их прибиты, как к кресту, И так они несут На странных пятках Огромный круглый груз несут) Там птичка мелкая летит Всё выше-выше Ей зёрнышки клевать — она летит. В итоге по орбите Как будто камешек, Безвременно кружит. Там звук, там свет, там радости тактильные, Зимой там запах вод, а летом — роз. А ты, ну что стоишь ты в синем Столбе, как заново пророс? (Стоят люди, с запрокинутыми головами, Устремлёнными вверх носами — Бессчетное количество голов). Не можешь цвет ни взять, ни удержать, А там, смотри, опять Почти декабрь, и скоро рухнет снег. (Люди стоят, с устремленными головами, Поднятыми руками). Ну, что стоишь, слепой, как человек, Как птичка, невесомый. Смотришь вверх, Где перспективу зреньем не объять. (Люди стоят, с поднятыми руками, Синеющими зрачками, Распахнутыми глазами) Вот так стоят: не могут не стоять. ПЕСНЯ «Это самый большой, самый мордастый и самый глупый цветок». Набоков, «Дар». Холодно. Воздух будто подвешен. Накрахмаленный снег, Словно белый халат, распластался По земле, по земле, по земле. Как поверить, что чёрное — под? Это чёрное — свищет, А мир становится проще. Отпусти меня, земле, Я просто куда-то пойду. Не по снегу, а так, по асфальту, Совсем оголённому из-за тепла Отопительных труб. Отпусти меня, земле, я просто куда-то пойду. Только пусть бы в дороге мой развевался бы шарф. Это — очень красиво. Под шарфом, как под парусами, На ветер попутный никто никогда не возропщет. И мир, между прочим, реально становится проще. В простоте одинокой На полочке чашки стоят, Еле-еле сомкнувшись носами. Цветы на окне, разобщенные Даже горшками До самого неба глядят, Едва понимая, Куда устремлён их растительный взгляд. Да, впрочем, мы сами — с усами. Но мы никогда не возропщем. Заснеженный мир всё становится проще и проще. Я на асфальте стою, кулаки разомкнув и подняв. В этой шапке и позе я напоминаю подсолнух. В самую чёрную глубь вросли мои корни: Я ни шага пройти не могу. Под ветром подсолнухи гнутся, Чаще ломаются, Мёрзнут и падают в снег. Жёлтые точки на белом. Никак не приблизиться. Я — одинок, а значит, я — человек. И чёрное — свищет, А мир становится проще. Отпусти меня, земле, я просто Куда-то пойду, Ну, чего тебе надо, смотри, Я и так — весь нелепость. Я смотрю (и не знаю, на что), А всё же смотрю, Я слушаю (слышу я что?) Я не знаю, а слышу, Я стою — и не знаю на чём, Но упрямо стою. А чёрное свищет, что Мир становится проще * У неба здесь особый резонанс. Под ним идти — подобие пилота. Кувшинкой распускается минута И уплывает через времена. А ты садишься к ней, как за штурвал, и держишь тонкую текстуру лепестка. Как отвлёчешься — слабится рука, Но время курса не меняет. И вот плывёшь, как тот неандертал — Такой, без окончания, ущербный, Плывёшь-плывёшь, а над тобою — небо, А перед — бутафория: штурвал. Рулишь, дурак, и радуешься, что Пространство над тобою — решето. А дальше — хуже: вроде бы рулишь И хочешь повернуть куда налево, Но разворачиваешь только тело И, как дитя, от радости гулишь, Мальчишка, понимаешь, кибальчиш, Который принимает измененье своей оси за поворот земной оси. И что плохого? — спросит гедонист. Он телом чист. А то, что из него пилот хреновый — Не ново. Заблуждение его — Ну, не ошибка, а, скорее, естество. Он может тело влево повернуть И поворотом тем счастливым быть. А лучше не бывает, что кривить. Мы гедониста прочь попросим в тон: Мы радуемся, небо — решето. В него тут провалился гедонист. Исчезновеньем чист. А мы плывём, пространственный окрас В нас вызывает громкий резонанс. Но вдруг нас из кувшинки выбивает. Мы держим пару лоскуточков лепестка И перемен не чувствует рука. Мы чувственно сидим на берегу. Рулим и говорим: «Агу, агу». И это нас нисколько не смущает. А рядом врач и медицинская сестра Нас памперсами кормят на ура. А мы сжимаем сухо кулачки, Как будто там и вправду — лепестки. И родственники радуются, что Пространство над тобою — решето. * Ну, ноги в тазике, водой наполненном, Водой горячей из электрочайника, Ответьте как-то на моё отчаянье. И пальцы движутся без воли в общем-то. С кем, ноги милые, свою мгновенную Минуту смерти разделить придётся нам? Я не о том, кто рядом будет мучиться, Я вот о чём: а кто числа такого-то, В такой-то час, минуту — тоже кончится Одновременно с нами, ноги тёплые? Китаец, может быть, а, может, грек, Тот человек — наш самый близкий родственник, Ровесник в смерти, синхронист невидимый. Его примет, увы, совсем не знаем мы. И пальцы движутся: тупые наросты, Отростки мокрые и бестолковые. Ищу тебя, китаец или грек, Чтоб чокнуться кефиром и запеть О бестолковой живости ноги, Торчащей радостно в тазу, как красный овощ. В моей воде разведена морская соль: Из супермаркета она, но натуральна. И ноги в ней краснеют и торчат. А голова над огородом плачет, Хохочет и не может замолчать. И голова туда-сюда качается, И грека голова туда качается, Китайца голова сюда качается, Как язычки колоколов качаются, И производят общий перезвон, Как будто сказка вовсе не кончается. И это правда: сказка не кончается страница Анастасии Афанасьевой бегущие волны на середине мира город золотой новое столетие СПб Москва корни и ветви |