на середине мира
алфавит
станция
новое столетие
вести
москва
СПб
ВЕЧЕР эссе
Когда Лена показала мою статью Миронову, он решил, что «Андрей Анпилов» — это новый «Арно Царт».
Что Лена сама написала под псевдонимом, как бывало.
При знакомстве он сказал, что его насторожило, — биографическая и человеческая осведомлённость и — кавалерийский стиль изложения.
По-кавалерийски, на скорости — Шварц обычно пишет.
Но я был вот он, живой, связывал слова в разговоре, щурился с пониманием. И с этим приходилось мириться. С тем, что вот чужой человек из другого города,
зачем-то вычитал и восстановил неизвестные ему материи по текстам, и только по ним.
Если бы события вечера были записаны по горячим следам — картина была бы ещё сумбурнее, но подробнее и полнее. Но тогда я не сумел.
Не потому, что четыре года назад все были живы, а теперь, мол, можно — некому за руку поймать. И теперь есть кому.
Да это не так важно — всё равно ведь напишу так, как будто тот, о ком вспоминаю, — жив и читает через плечо.
А не мог я тогда записать вот почему — по неумению перенести шаровую молнию на белый бумажный лист. А тем более — если их, молний, две.
Как передать атмосферу достоевского романа, да ещё сквозь линзу «Повести о Лисе»?
Хотел, было, перейти в описании с прозы на стихи - тоже не пошло.
Конечно, перенос не выйдет и теперь, но хотя бы пунктирными вспышками очертить увиденное и услышанное тогда — рискнуть надо, пока память не оставила.
Я уже был в квартире у Лены, когда пришли Александр и Кирилл Козырев. Обоих я видел впервые. Миронов — выше среднего роста, прямой, сухой и широкоплечий.
Но — словно сутулый. Словно за спиной под свитером грубой вязки (мне ещё подумалось — не вретище ли, замаскированное под обиходное платье?) —
плотно и тайно сложенные крылья. И от этого ли, от чего другого — как будто старался держаться спиной ближе к стене, не оставлять её в обозрении.
Глаза синие и почти белые, ужаснувшиеся навсегда. Лена писала — это будет позже, через год, во время хождений Миронова по ночным петербургским улицам без цели
— чувствуется, что в нём происходит напряжённая духовная жизнь, и эта жизнь — страшна. А тогда был светлый период, для меня его единственный.
Сели за стол, зажгли свечи. Все друг с другом на Вы, как в театре.
Лена — хозяйка чудесная. То есть — приготовила ужин, ухаживала за гостями, вела беседу и направляла её, угощала — играя, не отвлекаясь от главного —
как там Хокку?
Хокку то браво маршировал кругами, подняв хвост, боевое пушистое знамя. То сворачивался клубком на диване, помаргивая чёрными круглыми глазами
и деликатно облизывая курносый нос, то покатывался на спине, перебирая ножками педали детского велосипеда, невидимые.
Напоминал маленького Щелкунчика и Павла Первого, милый японский хин, хозяин своей хозяйки.
Мерцал живой огонь, покачивались большие тени на стенах и потолке, комната вырастала, струились табачные дымки. Наверное, и тихая музыка играла,
или телевизор молча светился.
Разговор шёл во все стороны сразу, по немыслимой траектории, со свободными, разной степени напряжённости, паузами. Миронов молчал, молчал,
потом вдруг увидел бутылку английского джина и произнес в пространство, что двадцать пять лет такого не пробовал. Что я почувствовал, не скажу.
Вспомнил, что хотел спросить.
— Кто такой Евгений З-н и что он написал о Вас?
Александр мгновенно отвердел и гневно впился взглядом — откуда Вы его знаете? что Вы читали?
Не читал, потому и спрашиваю, в интернете узнал, что есть такой в Питере, о Миронове писал.
Миронов потушил взгляд и махнул длиннопалой ладонью — да ничего такого, сплетни и анекдоты.
Так мне и неизвестно, что написал З-н.
Но не то ли самое и я теперь записываю? Хотя мне-то больше нечего вспомнить.
— Саша, не почитаете стихи? — предлагает Лена.
— Нет, отвечает, я вообще не поэт, я народный философ, слово (Слово?) изучаю.
(При том украдкой косится на Лену и меня, поверили, нет? Это он заранее приготовил, заметно.)
— В восемнадцатом году, есть сведения, Флоренский и Булгаков чёрную мессу отслужили на погибель советской власти. Взяли петуха и на тайном пустыре отслужили.
— Вдруг говорит Александр.
Мы с Кириллом онемели, но Лену этим не взять.
— По западному чину, получается, служили? — спрашивает она, — В православии этого же нет.
— Получается, что так, наверное, — кивает.
— Да как это возможно, — возвращается речь, — для священника, прибегать к силе дьявола? И откуда такие сведения?
— Критик Кожинов сказал кому-то из общих знакомых. Чуть ли не на Бахтина ссылаясь.
— Да неужели это возможно, — не могу успокоиться, — почему?
— Так ведь от боли и отчаяния, от обречённости и беспомощности, — говорит он, и в глазах и голосе удивительное тихое сострадание, светящееся и гаснущее.
Хокку притих на покрывале, закрыв глаза и нос передними лапками.
— Он не любит дым, — огорчается Лена, — проветриваем и дальше курим по очереди.
Так и поступаем.
Лена у себя дома, она свободна, внутренняя жизнь в ней течёт непрерывно. И всё, что ни делает, что с ней ни происходит — мотивированно, как музыка и танец.
Это не светская уклюжесть и огибание острых углов. Какая-то диковатая, немного подростковая, грация и естественность. Ни глаз, ни слуха, ни души не оторвать.
Читает с листа новые стихи. В том числе «Жалобу Кинфии»:
...Ныне ж все кажется мне безвозвратным,
Столь безнадежным, что лучше —
Хрупкий стеклянный поэзии город
Грубо о землю разбить.
Миронов, кажется, восхищён и пробует это выразить.
— Но... это сильно... но ведь это совсем... радикально...
Вот в нём духовная и эмоциональная жизнь течёт не то что неравномерно — скачкообразно, даже взрывообразно.
Вот он, забывшись своим, неподвижно отсутствует и даже считает, что невидим другим, как невидим сейчас себе.
Вот он внимательно обращён к собеседнику, тонкие нервные пальцы прикрывают губы или касаются щеки и подбородка. Он внимает, отражает мимикой сказанное ему, деликатен,
предупредителен и чуток, как чеховский персонаж или князь Мышкин. Красив поразительно, точно и тонко графически вырезан в мерцающем пространстве.
И вот он, совершенно нежданно, взрывается. Предугадать, что его взорвёт, невозможно. Куда не ступи — всюду возможна мина.
Впрочем, физически взрыв — это только жесты и речь.
То ли Кирилл, то ли я вспомянули к слову Филиппова. Мол, даже в таком крайнем маргинальном положении в жизни и литературе — ведь всё равно нашлись
преданные читатели, поклонники, издатели. Хотя бы — Ася Львона та же...
Вот Асю Львовну напрасно вспомнили.
- Как мне это всё ненавистно, - раздаётся внезапный страдающий крик, - именно ЭТО, ЭТО,
весь этот междусобойчик, вся эта Ася Львовна!..
Я с ужасом покосился на Кирилла. Он улыбался и говорил успокоительно: Саша, Саша, ну что Вы...
И подействовало, мельница была оставлена в покое.
В какой-то час я поднял рюмку и произнес тост за двух моих самых любимым современных поэтов, что для меня сегодня — чудо,
что так всё совпало и я их вижу одновременно.
Это была правда. Был декабрь, а в августе я закончил статью о его поэзии, которую не смел написать год, было страшно пройти вслед за стихами.
В озарении отчаяния всё же это было сделано за два-три дня, беспощадно к себе и к поэту. Практически вышли все сроки сдачи рукописи, и писалось уже только для себя,
в космос.
Чтобы взглянуть на открывшиеся вещи и как-то описать то, что было в стихах и за стихами, приходилось буквально вывернуться наизнанку.
Переступить через инстинкт самосохранения, духовного в том числе. И вернуться обратно, в живые, и вынести то, что удалось нащупать там, в сумерках — на свет.
После этой инициации многое изменилось. Для меня.
— Вы сами понимаете, что Вы меня убили своей статьёй, уничтожили? — (Лены в комнате нет), кричит он негромко и страшно, зрачки совершенно белые.
У меня чувство, что это уже было, хотя не со мной.
Да Вы-с и убили-с. Порфирий Петрович. Родион Романыч...
— Нет, я так не считаю, я только прочитал то, что Вы написали в стихах, и в статье написано же, что поэт сам себе прокурор, а критик — свидетель защиты.
И ещё в таком же роде, что убивает ложь, а правда не убивает.
Что-то мирное говорит Кирилл, и белый яростный свет в глазах гаснет.
Александр живёт недалеко от Лены, почти на той же улице; Кирилл берёт Хокку на прогулку и провожаем Миронова домой; он шагает огромными шагами, попадая в лужи и мимо,
мы едва поспеваем. Павел Первый без Кирилла прогуливаться со мной не хочет, ждёт его у подъезда на поводке, я рядом. Хлопнула дверь наверху, Миронов дома.
Еду на Мойку и не верится, что позавчера ещё был в Москве, полдня провел в метаниях между психиатрической больницей и Витебским вокзалом,
и какой невероятный сегодня был день, не короче года.
Через несколько месяцев альманах вышел (я успел на последний поезд) и вручён Миронову.
Часть книги посвящена ему — стихи и три статьи о нём, в том числе моя.
Лена сказала по телефону: «Спросила Сашу, рад ли он этому, вот статья Анпилова ему нравилась, на что он убеждённо воскликнул — но ведь её там нет!»
23.09.2010
|