на середине мира алфавит станция ЖАННА СИЗОВАКОЛОРАТУРНЫЙ ГОЛОС МОЙ
Ибсен пишет Григу
Живопись предшествует поэзии, по сути, живопись есть пред-поэзия. Музыка же, как самое возвышенное из искусств, наиболее приближенное не только к начальному творению, но и к самому замыслу о творении, поэзию превосходит. Думаю, что если есть свидетель creatio ex nihilo, сотворения мира из ничего, то этим свидетелем выступает музыка, она же предстает бабкой-повитухой, размыкающей пуповину первого рождения слова-Логоса. Выше музыки только Бог, но в некоторых случаях музыка равна Богу, уподобляется ему, становится тождественна. Музыка отдаляет ум от земли, высвобождает от поучительного и телесного, снимает оценочность мира, словно позволяя ему быть воплощением «чистой идеи». «Мерцающий идеализм» — коллегам-композиторам вправе назвать такое отношение к музыке и напомнить о строгости музыкальных дисциплин, о жёсткой алгебре композиции — обо всём том, чего не избежать и в поэзии, и что, как и поэта, принуждает музыканта «держать свой ум во аде». Однако одно другому не противоречит. Неслучайно вторую сотню лет один грузный, мрачный писатель, известный миру своими пьесами, стихами и скверным характером, пишет письмо боготворящему его молодому музыканту, в котором обращается к нему с единственной просьбой — обратить музыку к его словам, оживить и вовлечь в жизнь вечную давно написанную им драму. Ре-эхо Так музыка играла флейту. Терзала, распинала до пыльцы, чешуек пыли, до амёбы разжимая нёбо. До нашей эры в до-эпоху. В до — нет, ре-тональности. По хроматизмам хром — нет, хрум, хрустел состав расщепленных суставов. Устав спокойствия был наказуем ре. Но флейты звук сокрыт в футляр-плафон. Платон где щурился — платаны зацветали шершавой шишкою. Звук ре метался. Он металл рапиры выхватил из ножен, и был тотчас с разбега загнан в кожу, где сросся с ней, и перестал быть «ты» — ре-эхо, скрученное в «ыыы»». Ибсен пишет Григу «Музыки разной флюиды направь в стародавнюю драму! Птичий голос — вокал, и за скобками — хор прихожан. Сольвейг среднего возраста слепнет и ждёт пред хижиной (лейттема певицы чичериной юли отдаленно звучит перед бурей). Все скитания П. сочини огуречным рассолом, узором персидским, веселием бражным, бретонской волынкой чудной. На с.560 понаваристей дай чертовщины: квинты инсинуаций, пассифлору густых мелодрам, мелосы декламаций. После — занавес, песни псалмов раздаются все ближе и громче. В третьем акте аккорды под парусом входят во фьорды. Награда: 400 талеров делим на два плюс христиании лучшая сцена. Лавры мира, премьеры, возможность свобод — соглашайся! Родины лакричный леденец за щекою — и горько, и звонко, из Дюссельдорфа и Рима проще отчизну любить, безопасно для сердца — окуни свою голову светлую в замысел мой, соглашайся!» Пьеса для двух роялей и перкуссии Это я, знающая вкус дна, подводная лодка страха, муха-Маха, рыжая голова, чернильница-росомаха, как жила я тогда (печатной машинкой дыры латала), денег не было ни гроша, крошки не пролетало. Об этом узнал некто М., нищий из Невской Лавры, он принес мне десяток яиц, хлеб, молоко — пищу попрошайничал, побирушничал, христарадничал, прими, — говорит,- — угощение. Дух явился ко мне, недоволен был, поучал меня: «Ты голодна будь, но пищи чужой не ешь, ни от ветхой клюки, ни от сильной руки не бери — погибнешь. Вскоре время надело другую шляпу и распахнуло страны, в которых было бы странным не надавить на вилку, выжимая сок из тугого лайма, мякоть цедить лимона, с королевской креветкой вступать в сердечную переписку, щупальца осьминога ластить в кудрявых волнах. Роскошь богиней мира застила мне глаза, водопады щедрот сулила. Дух бесплотный снова сказал: «Всё, чем наполнен зрак, к чему прикасались пальцы –— верни, не бери чужого. Ненаблюдаемой стань, молчи, повадку копируй птичью, поступи выбели каждый шаг — будь охотником, а не дичью. Не жухлым полям дискуссий — безъязыкой пустыне отдай себя. От прежней жизни к тебе устремятся колючка и саранча, из благ заморских в помощь возьми для пустыньки два рояля — синий и голубой — два рояля, одну перкуссию. *** Так музыке не обойти окно: адажио на цыпочках подкралось к оконной раме — всё ещё вольно желание окна вот-вот отбросить, скинуть звукоряд, презреть навязчивость незримого вторженья, но — нет, окно безмолвствует, оно (вступает в сговор сила притяженья) и лоб, и щёки густо подставляет судьбе триолей в ми-бемоль мажор. Заполненный по маковки партер чудится, как могли соединиться в папирусе незамкнутой стены розарий кротости и нигилизм химер… *** Когда была маленькой девочкой, я играла Шумана пьесу. «Первая утрата». Смысл мне виделся в том, что открылось утро, в нем особое солнце раннего лета, где лучи собирают свет, отдавая все больше света. Этим неповзрослевшим утром была утрата (как фаланга есть часть перста, корень утро и постфикс –та). Мой учитель музыки, прячась в шали, в это время громко ломал фольгу, отстраненно ел шоколад, всякий раз поступал он так, если что-то было неправильно. И долго я не могла поверить, что звуки здесь не от утра, а от потери, расставания с чем-то важным, двери, щели на край печали. Словом, исполнять пьесу следовало иначе, с большей жалостью, вытесняющей прочь беспечность. Но вечность не длится долго. И сейчас, на краю земли, когда первый рассветный луч теребит шевелюру крыш соломенных в маленькой английской деревне, между клавиатурой и стихотвореньем, я нахожу мотивы, близкие сопротивлению мысли о расставанье, об утрате родства с чем бы то ни было, понимая, что если и есть лишенье, убыток, наклад, то это огромное утро, повзрослевшее кроткое утро — величайшая из утрат. Мой голос *Голос мой, виолончель и скрипка, инструмент музыкальный смычковый, альт кромешный, соло для виолы в два смычка, две верных альвеолы. *Голос мой, в нём звук перелетает из дупла нечерпанной гортани, в партитурны своды, воды, веды — вестные, словесны, повсеместно, а затем на катерах и лодках (есть и вплавь) до берегов и выше. Голос мой ничто не разрушает, резонанс, однако, очень сильный. Многим это вовсе непривычно — так, что в уши беруши вставляют, так престранны им мои напевы (слух у них испорчен марсельезой). *Вот недавно я стихи читала, арии наисвежайших песен, предо мной сидела Сара Брайтман (дива мюзиклов и девушка гарема, где и я прислуживаю мужу нашему, его зовут искусство). После чтений в опустевшей зале обняла она меня, поцеловала, выдрав клок из шеи бархатистой, и из красной лунки врассыпную изумруды прыснули на кожу. Так мы обменялись хромосомой. Голос стал выносливей и краше. *Голос мой во схватке с вурдалаком дважды спас меня (но это бытовое), дэпээсники меня не штрафовали, если скорость я превышу ненарочно, или за проделки на дорогах. Всё, что есть хорошего — всё голос. *А когда меня не станет, голос косточкой уйдёт со мной под землю, растворится в безвоздушной жизни. Вот тогда, когда меня не будет — голос, остановленный в пробирках, колбами в жгутах перенесомый, он пройдёт все испытанья, голос, силою такою обернётся, беспилотника, летающего дрона, выше электрических зарядов, топливом окажется мой голос, лёгкой нефтью, жаркою рудой, голос мой, колоратурный голос мой. ЖАННА СИЗОВА
На Середине Мира Логос молчанья неспящий Стихотворения на середине мира: главная многоточие озарения вера-надежда-любовь Санкт-Петербург Москва |