на середине мира алфавит станция бегущие волны АНАСТАСИЯ АФАНАСЬЕВАСТИХОТВОРЕНИЯ
***
У цветка походка легка У кого еще У точного стрелка, у тающего снеговика у паутинчатого воздушного старика, семенящего за хлебом из своего уголка У персикового ребенка, знающего: вот мамина рука Даже у утопленника, плывущего по течению дальше и дальше отсюда, ближе и ближе к туда речная походка легка С ним — вода темно-синяя она, темно-синяя в черных легких вода Великаны еле-еле идут не помнят своего имени, своего места и сетуют: «Зачем мы тут Кто мы тут Надолго мы тут Где вообще это тут Что нам за это дадут Наше место не тут». АВГУСТИН
Светлана, больная психиатрического отделения, ей невозможно помочь. Она хочет, чтобы в каждой лампочке воссиял вольфрам, придумывает пятое время года и указывает изогнутым как та самая вольфрамовая нить мизинцем на моё лицо: «Августин. Будет имя ему — «августин»; в это время в пустых учреждениях усталый кисельный воздух не шелохнется; парусиновые мужчины в его честь будут дарить горячие кольца с жемчужинами бархатным женщинам прежде да воссияет вольфрам!» ...тревожное ожидание, что я причинил тебе, зачем каждый раз твой электрический треск раздаётся во мне, когда провожу ладонью от лба моей Наташи к лонному бугорку, какие перемены стучатся в меня, когда рука и грудная клетка нависают над ней и я проникаю в нее с ощущением невыразимой храбрости, тающего сиротства? «Августином умолкают голоса в моей голове, — с дурашливой тщательностью продолжает Светлана, — которые в сущности есть заземлённые бесы, пятачками обнюхивающие решетки черепной коробки, что мимо воли служит для них темноголовой клетью так воссияй же, вольфрам!» ...неудержимое вожделение, что я причинил тебе, зачем каждый раз твой электрический треск раздаётся во мне, когда присоединяюсь к медленному, глубокому ритму, какое незнание умирает во мне, когда лоб мой льнёт к Наташиной тонкой ключице, и я чувствую себя обманутым, если думаю, будто она — как и я — всего лишь плоть да тонкая нить электричества? «Августин, — добавляет Светлана, — не наступает, поскольку пыль должна улететь с каждой лампочки (может, она упорхнёт от жары) чтобы вольфрам беспрепятственно воссиял, как дорогое солнце, не проходящее от укола аминазина да раскалится вольфрам!» ...восторженная дрожь, что я причинил тебе, зачем ты внимательно нарастаешь во мне до тех пор, пока я не закашливаюсь от невидимой пыли и не закрываю глаза, грозящиеся слезиться, но слепну от света под веками облако нашей пыли, подхваченное сквозняком, улетает с пятнадцатого этажа, и мы заживаем с распахнутыми руками, а после узнаем друг друга зрачками почти прозрачными, словно впервые А над грудиной, по коже, улиткой четвёртого августина ползет — изнутри освещённая — капелька пота FLASH-MOB
У меня есть пять жизней Я не просил так много, мне вполне хватило б одной — где-нибудь на окраине серебристого поля, в избушке без курьих ножек, с выделенной линией и возможностью выбираться куда-нибудь хотя бы раз в неделю, с воздушной девушкой, которая любила бы целоваться; я бы разводил пчел и лечил людей, полученным медом я бы смазывал ее спину, а удовольствие от помощи другим делало бы мою любовь сильней и крепче крепче и сильней но, видимо, это невозможно, потому у меня есть пять жизней пять пять зачем мне столько может быть, даже больше Одна девушка написала e-mail, — мол, рассказы обо мне ее заинтриговали: у нас есть несколько Общих Знакомых, и все они твердят обо мне разное я хочу с тобой познакомиться, — пишет она В какую из моих жизней ты хотела бы войти? Вот комната, полная вальсирующих параноиков, параноиков, пленников гетто, у них солнцезащитные очки вместо глаз, индюшиные вопли вместо голоса, у них большие мозолистые руки они приближаются ко мне, думают что я легкий как перышко! легкий как выигрышный лотерейный билет, легкая добыча что со мной запросто вот только так раз-два-три, раз-два-три в такой комнате, чтобы выжить, я быстро становлюсь королем, занимаю почетное место на так называемом троне; танцоры думают, что берут меня, хотя на самом деле — я заполучаю их; в этой комнате все умирают от одинаковой болезни — хроническая сердечная недостаточность; их невозможно оттащить от меня они чувствуют мою чуждость, они как вампиры чуют, вынюхивают человечность, и поэтому их невозможно оттащить от меня; но я, как настоящий летчик, катапультируюсь, после трое суток молчу, семеро суток провожу в золотистой воде, четверо кричу, на какие-то пять минут они становятся чище за счёт меня, а я одиннадцать дней отхожу от этих танцев Вот комната полная красных и зеленых людей оффлайн и онлайн буковки-буковки, так много, что из них можно было бы выложить дорогу до москвы; так я и сделал — выложил ее, а после дорога оторвалась от земли и лентой закрутилась вокруг моей шеи; нет, это приятно, на самом деле. Вот комната полная белых людей, они как лебеди движутся по глянцевой поверхности — нет не озера, больницы, они выдают временные прописки в застеночный мир, они танцуют медленный грациозный танец, а в подвале морг. Вот комната, в которой растут кусты черной смородины, где босая нога наступает на земляничные ягоды где гудят мои внутренние пчелы где в 6 утра просыпаешься от крика «молоко, молоко», где я, как настоящий индеец, знаю каждый закоулок каждую впадинку, место, которое я знаю так же хорошо, как тело любимой женщины, это место по сути и есть любимая женщина; там я стреляю в инопланетных врагов и фрицев из водяных пистолетов, там я слушаю битлз, рахманинова, читаю поэтов, там спокойное счастье как небо, как Дао — переменчиво, но постоянно. Вот комната, о которой нужно молчать, в ней живут глухонемые шуты; от одного их взгляда человек начинает смеяться-смеяться-смеяться, пока не треснет по швам и не разлетится на части, словно арбуз от удара об асфальт; это мои большие детские страхи, это мои маленькие взрослые страхи; здесь никто не умирает от одиночества, от ощущенья вины, от ненависти к себе — эти чувства просто испытывают; здесь холодно, видимо, минус тридцать, но ощущается жар под взглядом. Тррреск! но они склеивают разлетевшиеся части, арбуз об асфальт — было бы слишком просто, а они изощренные гильотинщики, слава кому-то, я там бываю редко. Однажды пять моих миров устроили флэшмоб, флэшмоб это единственное, что теперь объединяет, и когда это произошло, один человек вошел во все пять, двумя пальцами вошел, до сих пор в каждой из моих жизней зияет дыра в форме его руки. Кого ты хочешь узнать? у меня есть пять жизней, пять, пять, зачем мне столько; может быть, даже больше. А смерть-то на все одна. Fiash-mob — очная ставка, столкновение (англ.). У САМОГО КРАЯ ВОДЫ
Можно тихо задуматься, стоя у самого края воды, на соприкасании с песком, возле банок, бутылок, окурков, у самого края воды, думать о всяком таком: вчера посмотрел фильм, топкий, вязкий, будто болото, но красивый, будто болото Помню кадр: раскрытая рука на шахматной доске. Думать вот так, стоя на песке, стоя на замусоренном песке, у кромки воды. Были еще хорошие кадры: двое играют в нарды, овчарка рядом кусает собственный хвост. Думать вот так, во весь рост у самого края воды. Кадр: дети играют в бадминтон, отбираю ракетку, вперед: страшная лестница, по которой нельзя ходить. Мне полтора года. Были еще хорошие, много. Вот, скажем — мне семь: военная фуражка, принесла мама. Правда и ложь помнятся одинаково. Вчера посмотрел фильм, но, впрочем, уже не о том я говорю, а о том, что вот так, у самого края воды, как задумаешься о всяком таком, так мурашки как побегут рассыпающимся гуськом А потом она возвращается из киоска, окликает, и мы идем, спинами к воде, идем, изменяем форму замусоренного песка. А следом естественным образом перемещается водоем. EROS, TANATOS
Бывшие джинны С добрым утром, страна, радиостанция Eros начинает ... вещание о незамысловатой вещи, итак — Самый значительный плюс, — оправдывалась она, — нельзя залететь потом изгибалась мостиком (в детстве мама просила меня — сделай мостик, не получалось) у нее легко выходило — стоило только войти чуть глубже и чуть сильнее тебе не противно? — спрашивала она я отмычал — господиэтовсечегояхотел иначе какогохрена я бы поехал с тобой ...знаеткуда Десять ночей она выполняла это хитрое гимнастическое упражнение мне кажется, десятки, сотни, тысячи раз за ночь. С гибкостью кошки, грацией молодой лани она вскакивала в самом конце, сидела, обхватив голову руками и дрожа так, словно внутри у неё проходили сотни трамвайных линий. Я обнимал ее и чувствовал себя всевластным джинном из сосуда, могучим Хоттабом ибн курортный роман. Она ушла от меня я пытался перерезать вены я был ее джинном и был ее рабом одержимым с той самой минуты когда она впервые кончила нанизанная на три моих пальца Говорили она ведьма леди Годива черная вдова что быть с ней равносильно укусу скорпиона с примесью героина я тоже высказывал такие предположения но меня осмеяли и я отпустил ее хотя никогда не забывал ее Прошло 7 лет она звонит мне и просит: «Слушай, а сделай мне пропуск в психиатрическую больницу там лежит мой бывший парень он пытался покончить с жизнью самоубийством» CANDYGOD
Он раскладывает перед девочкой конфеты, незаметно надевая на нее колпак, похожий на клоунскую воронку: — Протяни-ка, маленькая, ручку, вот тебе машинка, а вот тебе дачка, еще кепочный сыночек, глупенькая, ну что ж ты боишься, разворачивай сладости, пока с елей летят иголки, а колпачок, постепенно сужаясь, сдавливает черепную коробку В городском цирке Генри-лошадь танцует вальс Курортные люди пляшут с мыльной пеной на волосах Я сижу в дискотечном углу, я не танцую вовсе В моем кармане трещит конфетная фольга И голова болит, болит голова ...мне представляется бледная Джозефина, прекрасная мадемуазель, стройная, как розовое фламинго, ее изящество пугает хрупкостью фарфоровой статуэтки, хочется усадить ее в каком-нибудь салоне парфюмерии рядом с ландышевыми духами, оградить бархатной ленточкой и подписать: «Не прикасаться даже взглядом» Белая Джозефина на глазах у толпы остолбеневших зевак сидит на волнорезе, болтает тоненькой ножкой и поет французский шансон, с каждой нотой по пляжу раздается ветреное — ааах — или же это — просто шум прибрежной волны Но вдруг она замолкает и шепчет кому-то — исчезни же наконец, оставь, меня тошнит от твоих карамельных крошек, от твоих сладостей понарошку, угости меня горькой но-шпой, крошащимся анальгином, убери от меня свой штруцель, Roshen, рафаэлло, ... от меня, ради бога!.. После мне видится директор парфюмерной лавки, сидящий на том же месте, где пела смелая Джозефина, он вглядывается в зеленые воды, в пепельные облака, в его руках наперсток — то, до чего уменьшился ее колпак, он считает монеты, которые мог заработать за счет нее, пока по тихой воде плывет надорванная фольга, а жизнь так прекрасна, так невыразимо сладка, так легка!.. В городском цирке Генри-лошадь танцует вальс Еловые иголки засыпают меня, пока я слушаю голос — Кажется, кто-то торгует — «Пахлава, пахлава» У меня учащается пульс: я люблю сладкое, я им давлюсь ...мне представляется, словно мне стало невыносимо весело, как маленькому мальчику, будто возле праздничного торта кто-то оставил в подарок машинки и пластиковую рогатку, и я еду в соседний дачный поселок с сумасшедшим улюлюканьем, безответственной радостью, а бубенчики на моем колпаке звенят в такт мерцающему сердцебиению; в солнечном сплетении раскрывается водоворот, будто возносишься на качелях или тарзанке — велосипеды тоже умеют летать, если тебе двенадцать После мы спасаем котенка от высоты березы, о нас пишут в местной газете, фотограф делает кадр — моя маленькая голова, мой огромный колпак, золотые колокольчики, в руке пломбир, а по щеке и губам размазан шоколад Я снюсь себе через десять лет над пыльным фотоальбомом с этой газетной вырезкой, размышляющий о том, что — то ли моя голова становится невыносимо больше, то ли планета сплющивается со всех сторон После я кормлю Генри-лошадь из рук вишневым пудингом — она давно не танцует, а он — все так же раскладывает, подсовывает конфеты, ласково уговаривает их развернуть, подначивает — улыбнись, ну же, ты же нужен разве что для какой-то мелкой глупости, малозаметной нелепости, так что же тебе стоит, — ради меня, пожалуйста, как-то да съешь их, кем-то да будь! Я действительно есть, мне двадцать два, у меня болит голова. Я храбрее праведного индейца, но трусливей распущенного арийца, бесстрашно смотрю в зрачки милиционерам, боюсь звонить той, кто мне небезразлична Скоро придется носить теплую куртку, там в кармане лежит припрятанная конфета. Тут в груди прежние фантики, прошедшая фольга А все остальное — это только кисейные барышни, кисельные берега. CANDYGOD — КОНФЕТОБОГ (англ.) *** Когда под диафрагмой течет вода — Кто диафрагма: рыба или беда? Если она рыба или раба, То это c ней как, навсегда? Если вода выливается через рот, Кто этот рот: рупор или молчун? Если он рупор или топор, То может ли сказать: «Не хочу» Когда вода разольется до звездных высот, Затопит соседку Машу и Вашингтон Утонет ли тот, из-под сердца чьего потоп начало берет? «Хых», — отвечает всезнающая сова и утекает вон. *** Переступаю неслышно, шуршу непривычно Шепчу невпопад Что голоса говорят? — Говорят, на исходе март, говорят, на исходе. Что-что голоса говорят? Как-то смотрю не туда и дышу необычно Слышу неточно А как голоса говорят? — Ну, говорят на научной девочка в шортиках ходит, бабочек ищет — Вокруг то ли снег, то ли лед, говорят, вот — вокруг, то ли снег, то ли, может быть, лед. Вижу размыто и чувствую как-то нелепо Сижу неуместно А где голоса говорят? — Там голоса говорят, где кончается март, где научная, лед, то ли снег, то ли девочка ходит, то ли бабочка, все это, в общем, единственный голос, сумма огромных больших голосов, голосов, голосов Что-что голоса говорят? EGO, EGO, SUPEREGO
Он появился сгущенной ночью, недочеловек с головой мужчины и туловищем месячного слоненка, нечто внушающее не страх — нет — а чувство узнавания будто прадавние предки рисовали на стенах пещер именно его его изваяния-идолы возвышались в деревнях его видели в детстве в шкафу, когда зренье еще не испорчено рациональностью он появился сгущенной ночью, и с тех пор никогда не покидал меня служил голосом моего эго, приказывал — никогда ничем не насыщайся я старался любить его, как любую вещь с которой невозможно расстаться после я — ненавидел его, но перестал как любое неудобство, к которому возможно привыкнуть надолго я просто выбросил его из головы, но в то же время сживался с ним, как со СПИДом, туберкулезом, и, видимо, наконец, смирился c тем, что он всегда со мной Теперь говорю — у меня есть сила слона и рассудок мужчины но под ее взглядом мой маленький слон опускается на колени а мужчина роняет голову в ее руки На этом можно было бы остановиться, если б она ограничивалась мнимым молчаньем, но так не бывает — она отвечает, гладит по волосам — и пятиэтажки вдруг превращаются в индийские замки, бабушки с таксами — в чародеев — заклинателей змей, а кисти мои белеют, и я вижу, что живет у меня под кожей — и тут же, теряю ее, вижу другую кожу, и то, что под ней, и тут же теряю ее, обрастаю новой, упругой и молодой, и тут же она продолжает: «Эспандер для мышцы сердца — твои стыд и боль, вина, уязвимость, страстность и ненасытность твои, но когда миокард твой станет таким большим, что будет способен перекачивать кровь по сосудам птицы огромной — тогда превратишься в нее, и станет легко, а я — полечу на твоей спине» Так мы сидим, говорим на кухне пока с тусклого неба не начинает срываться невообразимый апрельский снег и единственное утешение в том что мы умеем друг друга утешить иначе оно бы выросло таким большим, что грудная клетка просто лопнула бы НЕВАЖНЫЙ СТИШОК ПРО НЕВАЖНЫЙ АПЕЛЬСИН
— а когда жемчуг теряется где-то, как снова обрести его, как вызволить из гетто? они делили апельсин, много их, а я один. стою един-единёшенек, скрыт за чужим веселием, как за стеной китайской, как за горой альпийской глядь на свои руки, да как заноза заною — апельсиновый боооженька, мииииленький, чем я им не угодил? пальцы гибкие — я бы, наверное, тоже его разделил, легко, как Амосов — сосуды а так вот подглядываю подспудно, словно бы вор шапочный, брошенная кляча. глядь на их лица, всматриваюсь, ввинчиваюсь, думаю, как бы не ошибиться, узнать, запомнить, смотрю — ух! — а там я стою, волчью песенку пою, ножом размахиваю, толкаю вслух, всё чего-то такое делю, вроде живой (?), по уши в соку, как в желтухе, да в снегу, как в мелу, а только вот даже себя не помню, не говоря уж о тех, кого бы люблю *** Девушка из Ипанемы, мне ощущается горстка фаянсового песка Хочется быть немного шире, чем обшивочная доска Хочется пересчитать каждый пенс и купить букварь Хочется всё понимать буквально Девушка из Ипанемы смотрит прямо на меня Я ощущаю ладонью горстку фаянсового песка Я хочу быть заметнее, чем обшивочная доска Я хочу, чтобы сразу: и пряник, и кнут Девушка из Ипанемы говорит: Ипанема тут Я ощущаю руками свои руки Я чувствую телом свое тело У меня появляется имя Немая вода моя становится звуком А Jobim всегда откуда-то знал, что не море — немо Море/метро гудит мне: приехали, станция Ипанема Приехали, станция Ипанема тут И правда: она всегда была тут *** «Я закрываю надоевшие веки, складываю на груди бесполезные руки — зря я играл в войнушки, ходил за кладом, был единственным сыном кэптана гранта, чеканил четыре четверти в ритме марша, я не солдат и увы никогда не маршал. Напрасно мусолил пруста джойса и гросса — каждая буква питала мой внутренний знак вопроса, он разрастался и вот совершенно вырос стал настолько велик для тела, что я не вынес» Мальчик встает-идет-достает ведерко, удочку и мастырку, Дорога, кроссовки, пыль Берег пустой, как если б его побрили «Насколько все безответно и бестолково», — думает он, а леска свистит и волны впускают наживку, удочка замирает, и неподвижен мальчик, вокруг как будто все задержало выдох, схватило астму, но на минуту Внезапно воздух заполняется свистом и хрустом, река шумит, как проселочная ниагара, ветки трещат, словно радио на полной громкости, — берег неистово выдыхает, и вдруг изогнутый знак вопроса преображается в восклицание, в радость, в крик, в отсутствие ритма, во внутригрудной полёт — — «Клюёт!» ТРОЙ КЛЕВЕР
Я наблюдаю, как фортепианные трели покидают гнездную комнату соседки, падают — охровые секунды кленовые терции кварты каштановые квинты пятипалые сексты септимы примы Открытые окна, сентябрь, Шопен. Она окончила консерваторию, она, белые плечи, хлопковый сарафан, алый цветок в волосах — пластиковая заколка, сделано в СССР Теперь преподаёт в музыкальной школе детям, начинающим осознавать сексуальное влечение; что они слышат в её игре? (чужие голоса) Хареёжик харекришна ничего-то Нам не слышно Харекришна харерама выйди ежик из тумана Я расскажу ей историю об одном из трёхруких пианистов по имени Трой Клевер. Его жемчужная кожа, его морские роговицы, о, будь он героем сказки — непременно принцем, будь он героем быта — непременно нищим, будь он моим героем — непременно отцом, будь он его мужем — непременно женой. (говорит чёрный) Харекришна харерама вынь-ка ножик из кармана Говорят, если долго играть — звуки-штыконосцы выстраиваются в строй, образуют круг, затем вытягиваются в бесконечный колодец, метрополитенное горло, родовые пути, золотоносную шахту, слоновий хобот — все то, что глубокие коматозники называют тоннелем со светом в конце, все это — дорога его фортепианной комы (говорит белый) Харерама харекришна к свету музыки он вышел В секунду, когда зрачок более не сужается, а коленный рефлекс исчезает, из-за грудины у такого музыканта начинает расти Третья Рука. Сначала проклевывается большой палец, после — кисть делает поворот, последовательно показываются — указательный, средний, безымянный, мизинец, и в склизком движеньи наконец — вся конечность выходит на свет, словно толстый бамбук, третье дитя звука, длань Высшей Октавы. Тогда он играет трехрукий концерт, и где-то рождается новое солнце. (голоса) Харекришна харевышел ёжий зов в себе услышал Трой Клевер, отыграв пульсирующий концерт, ложится на ежеватую, усеянную иглами, поверхность звука — Трой Клевер, красное яблоко на спине ежа музыки, переносится в туманность Трехруких Пианистов. (детские голоса) Харекришна харерама слава ежику в тумане (голоса умолкают) Я наблюдаю, как фортепианные трели покидают комнату соседки, падают — охровые кленовые каштановые пятипалые Открытые окна, сентябрь. Она мечтает о туманности Трехруких Пианистов, готовится к покорению новых септим. Все сбудется. Не потом — так теперь. Я на балконе думаю о мексиканском сериале — их тогда только начали показывать. Я — ребёнок. Мама спрашивает о причине моей грусти. Я, — говорю, — представил, будто бы вы подобрали меня где-то, словно мой отец — это вовсе не мой отец, а моя мать потеряла память в жаркой крымской степи. Мама смеется, они всегда колокольчато смеются над самым важным, мы, дети, готовы прощать им даже это, а некоторые потому — сразу не дети, что прощают с трудом. — Кто же тогда, солнышко, твой отец? Мама, фиолетовая синтетическая блуза, смеется. — Трой Клевер, — отвечаю я, хотя тогда ещё ничего о нём не слышал, — Трой Клевер, не задумываясь, выпеваю я. СОЛДАТ БЕЛЫЙ, СОЛДАТ ЧЕРНЫЙ
1. Август. Тонкие рожки троллейбуса, падая, раздражают бороду с коричневым дипломатом. Дама делает мелкие шажки к выходу. Манная каша сбегает. Л. сбегает. Лето сбегает. Целый год мы ходили, взявшись за руки. Я выдумывал невероятные истории, чтобы добиться ее объятий. Я не знал, что обнимать можно просто так. Она знала. Мы отличались, потому что просто с ней я был немножечко мальчиком, а она была девочкой, думающей, что я девочка. У меня до сих пор хранятся сотни школьных записок, добрая половина которых — мои монологи: то я писал, что размышляю о самоубийстве, то назывался Ставрогиным, мечтающим укусить за нос самого себя Когда директор вручал мне золотую медаль, он подмигнул. Я был уверен в его невысказанных мыслях: «Мы даем эту медаль тебе за твои больные фантазии, рожденные ради момента утешения, когда ты надевал собственную подругу как платье, которое никогда не носил — видимо, бессознательно компенсируя и это желание, кроме безусловно главного» Я тогда покраснел, как замечания по поведению в моем дневнике, но достойно кивнул и принял заслуженную награду Я — награжденный солдат белый, солдат черный Мы впервые поцеловались в мае, через полтора года после знакомства. Я лежал посреди леса на прелых листьях и рассыпался на миллионы частей, из которых составлен мой паззл, я собирался снова, я открыл для себя родинку на ее спине и прочие местности, неизвестные географам, порт моего Гамбурга заработал, я отчалил, я совершенно отчаялся. Когда мы уходили оттуда, нас окликнул сзади подгнивший матрос — он подглядывал за нами и теперь предлагал повторить всё то же, «дам десять долларов». Мы не продаемся, — ответил стойкий белый солдатик. Я вспоминал это в августе, после того, как июльское солнце растопило олово моего тела, и я больше не мог стоять. С меня сняли мое — как я думал — единственное платье, я плакал, как взрослый мужчина, потом — с меня сняли второе платье, о котором я вовсе не знал, и я плакал, как девочка, но потом с меня сняли третье — и я стоял, абсолютно голый возле ее общежития, мне хотелось стыдиться — но мою наготу не замечали: ни персонаж с коричневым дипломатом, ни дама, ни Л. Представляешь! Я принёс себя в жертву, а этого никто не увидел. Тогда мне открылось, что Жанна Д'Aрк была счастливой женщиной. Солдат черный в белой куртке из кожезаменителя поздним летним вечером лежит, дрожа, под общежитием в 602 микрорайоне. Вахтер говорит, что таких в строй не берут. Но я осаждаю противника, и он поддается. Я проникаю на кухню, вижу ее, она в ужасе — родители же проснутся, мое олово переламывается пополам и я падаю перед ней на колени: «Не уезжай. Останься ради меня, ради моей жертвы. Я что-то сделаю. Помнишь, я говорил тебе, что никогда не воспользуюсь косметикой — так вот, сейчас я готов нарисовать большие черные стрелки, перевести их назад, чтобы тыква стала каретой, нарисовать свои губы алым, чтобы мой поцелуй оставлял след и более не казался вымыслом, напудриться до боевой раскраски и быть кислотным пугалом в твоем огороде, всё, что угодно, потому что я не могу без тебя вот таким совершенно голым, Экзюпери говорил — мы в ответственности за тех, кого мы раздели» А она терпеть не могла летчиков, а тем более летчиков-писателей. Потому в тот вечер маленький мальчик стоял на берегу и наблюдал, как в Гамбургском порту посреди полного штиля тонули все корабли. 2. Я говорил ей: «Послушай, ну давай просто трахнемся, разве это так сложно — я знаю, что ничего никогда не будет, но не могу не доигрывать гаммы» Я видел ее всего несколько раз и в основном придумал ее сам, но она была воистину бриллиантовой иллюзией. Я придумал настоящее Горлумово кольцо. Какое-то время я пытался частично ее вернуть, и когда почти добился своего, напился в хлам — я был самураем, сделавшим харакири перед победой, я был канатоходцем, перерезавшим канат перед самым окончанием пропасти. Когда я учился в музыкальной школе, мне рассказали историю: словно ученик, бросив до-мажорную гамму на ноте си, умчался гулять, а отец, читавший газету, все ерзал и ерзал, после, наконец, встал — открыл крышку пианино, сыграл недостающую «до» и успокоился. (Гештальт-терапия всего-то.) Когда я перерезал свой канат, мне казалось, что с неба летят черно-белые клавиши, перемешавшиеся гаммы, я был так одинок, как если бы до образования вселенной оставалась минута — a я внутри этой минуты все длился и длился. Она вытирала мое лицо, меня штормило, шатало. Всю ночь я пролежал в постели, обнимая ее. Так полные дамы выводят заключенных в парк на прогулку на тоненькой золотой цепочке, которую невозможно порвать. Так перед прикованным ставят тарелку с едой на расстоянии, которое невозможно преодолеть. Так ребенок, готовый выйти, погибает перед самыми родами. «Ты хочешь меня? Не надо. Никогда ничего не будет», — говорила она, позволяя мне прикасаться к себе. Я гладил ее лицо и руки. Она отворачивалась, если я тянулся, чтобы поцеловать ее. Я презирал себя. Все мои клавиши свалились в мусорную кучу. «То, что я полный мудак — заключить легко, — думал я потом, — а вот найти в этом мгновеньи прекрасное — это и есть то, чем займусь дома на досуге». И что самое удивительное — нашел. Еще долгое время, как сумасшедший, я вскакивал ночью, открывал пианино и долбил молотком по ноте «до». Потом оно развалилось и проблема решилась сама собой. 3. Я ломался всего два раза. И знаю, что третьего текста никогда не будет. Оба моих солдата во мне — черный — спит, а белый — тот, сияние которого ты видишь. Самые страшные войны — войны личные, в них не бывает чинов и героев. Есть только чистая победа, чистое поражение. Девственные силы добра и зла. Одна спит, другая воюет. Когда я вырасту, изобрету такой препарат, может быть, нейролептик, который навсегда усыпляет черного солдата. Чтобы мамы всего мира были довольны. Я заработаю кучу денег и куплю нам обеим по мотоциклу. Мы будем настоящими индейцами, такими, какими мамы хотели, чтобы мы были, и поедем долго и счастливо туда, где можно сложить оружие в один день. Так я закончил бы сказку На самом же деле, когда я вырос, я научился проигрывать * * * Он — крылатый строитель, то есть сооружал самолеты, которые летели-летели; он был в какой-то мере счастливым, ибо мог смотреть ввысь, говоря — там живут дети-дети ибн тe такие гудящие чада, которые падают Ребенок упал, неся отца и его друзей в своем чреве, огненном чреве. Никого не осталось. Косточки самолета — пястные, фаланговые, обгоревшие, расчерненные по пустынной равнине. Об этом говорили на всех телевизионных каналах Украины. Событие вызвало резонанс даже в какой-то секте. Я же слушал об этом передачи по радио «дворовая скамейка». Хоронят в братской могиле, генерал звонит его жене — скажи-ка мне, милая, что написать от тебя на мраморной стене? Я, отвечает, не знала, я мама, мыла себе раму до костной белизны, после смотрела сериалы, ты что, думаешь, при таком раскладе, есть ли в голове место для какой-то там смерти, для какого-то ада? Полистай ежедневник — все расписано, нет такого времени, нет такого свидания, вот, остывает его ужин, сохнут его джинсы, слышишь, генерал, не звони больше, это жестоко, я расскажу об этих шутках своему мужу, и тогда, враг мой, будь осторожен. Синий генерал плачет и кладет трубку. Мама моет раму и смеется таким смехом, железным, таким же, как его самолеты, таким, от которого съеживается пространство. Она принимает сигналы по внутренней рации от своего мертвого мужа. Идёт к гадалке. Та подтверждает ее ненадёжные надежды и догадки, просто желая заработать еще копейку. Считает деньги, пестует алчность, а женщина идет по аллее, сохнет у телефона, готовит сто первый ужин — верит-верит-верит. Но даже генерал более не звонит Раскрывается пастью небо, и мелкие капли слюны капают на ноябрьский подоконник, складываются в буквы на стекле, — вот дорогая и всё, только так отныне могу говорить с тобой о твоей остановке сердца. И оно запускается, в какой-то миг, когда она все очень понимает — 60, 80, 100, 160 ударов в минуту, миллионы сверчков внутри стрекочут, стучат лапками, и она вскрикивает от испуга, замирает на белом фоне того же неба. Вдруг звонит телефон и она бежит, бежит, словно заправский олимпийский чемпион, скользя тапками по паркету — «Ну как же, вдруг это он звонит, наверное же, да, конечно же, это он» (квартирный спринт сумасшедшей — вот и все, что остается нам после нашей смерти) САМОКАТ И ЦАПЛЯ
Мерцанье домов и людей светофоров мерцанье Стеклянные шарики бьются в картонной коробке Хотел бы внутри у какой-нибудь цапли Засесть и свернуться Я стал бы хорошим Хорошим Хорошим Хорошим — Но эта прозрачная смертность И мимо б сновали болотные кваки и утки А цапля на ножке одной беспричинно стояла б И было б терпенье прекрасным а жалость неполной И жажда познанья стучала б до самого неба (До мозга цаплячьего то есть) а бедная цапля В зелёную тихую воду cкрывала б головку от боли — Но эта прозрачная смертность повсюду, повсюду — Но эта болотная радость везде, повсеместна Болотная смертность Прозрачная радость Смертельная радость стихотворения 2007 г. персональная страницая бегущие волны на середине мира город золотой новое столетие СПб Москва корни и ветви |