ГАЛИНА РЫМБУС ТОЙ СТОРОНЫ ДНЯ
* * * девять влажных роз мне принёс Господь, но невнятна тайна что в них живет, наступила ночь — расстелил ковры и на них лежит, и всю ночь поёт. долго пробуют кожу Твои шипы, говорят, что нет никакой судьбы, только алый, алый, густой цвет, который любого к себе возьмет, по реке домой заберет. как настанет ночь — тяжела постель, светят темные вазы, мелькает бра, умереть — это значит поверить теперь, и увидеть горние зеркала, телом влажной изгороди стать, разум в мягкий венок навсегда вплести. если создан Ты, чтоб меня обнять, почему не можешь и здесь спасти? для любви уснувшие на траве никогда не выживут поутру, в том краю, где спят голова к голове черный агнец с ребенком в ночную жару, там где сверлят стены рабочие тьмы, а дома — распахнутые дома всем холодным светом освещены, лепестков коричневая тюрьма, только красный след на твоей руке, только слово вбитое в белый ворд, там, где снег идет, и война зимы девять страшных роз мне забрал Господь. * * * Вот человек, он сеет лёд, он плачет, мать зовёт, и вот приходит мать в чужом платке и с синей ленточкой в руке. Она торопится в роддом, она волнуется, ведом её волнением, под лёд ныряет сын который год. Там у него семья, друзья, бычки в томате, дачный сад, трамвай, в котором еду я назад. В окне сверкает мишура, и тёмный оживает взгляд, он там, он сам, и ничего, и мандарин в руке легко лежит, и полон крупных слёз крещенский пламенный мороз. И до конечной весь во льду мне снится голубь на беду. Потом стою я у ларька, и жду железного хлопка, желаю яблоки купить, желаю счастьем заплатить. Но в самом деле сон другой, — солёный, ясный, голубой, и в день седьмой я в нём смеюсь, бегу к Тебе и не боюсь, в нём как всегда одна зима, подарки, яблоки, хурма. Там мама мне несёт домой пальто с ромашкой шерстяной… * * * День открывает солнечный ларь, гусеница ползёт по щеке, стоптанный ботик тащит рыбак и возвращает смуглой реке. Жаркие открывались цветы, тянулись ко мне в развороте дня, я протянула ладони, — пусты были совсем рукава огня. Я стояла, прижавшись к железу щекой, я ждала и слушала, как за рекой тянется товарняк. И за мной целый город в пыли стоял, над собором собор в тишине замирал, и дорога сворачивалась в рулон, открывая тревогу за склоном склон. Обернулся правитель, качая лунным лицом, сам назвался мне матерью и отцом и шкатулку с музыкой повернул на восход. — Я смахнула гусеницу с плеча, — покатилось яблоко в тёмный сад, где вертелась бабочка. Перед сном, горяча, голова моя устремлялась в тот сад. там носил старик отравленное стило, и встречались в небе ижица и зело. Между садом и небом блестело стекло. Там я снова увидела: из темноты жаркие смотрят в ладони цветы, бледные бабочки ждут меня с той стороны дня. Там распался на множество капель мой взгляд, там вошло моё тело в лунный квадрат и очнулось на станции под Москвой пьяным духом к востоку, к западу — головой. * * * Когда мы шли через прохладные через бетонные цеха с такими удочками славными, что отдыхают невода, сквозь шум, рабочим криком взвинченный, где за работой не поют; устав от музыки привычной, горячей гаммой звук восходит тут, и будто купол неба тёмного с тяжёлой лампой в глубине, мне открывался среди сонного пространства детского. И мне отец давал нести наживу и хлебный мякиш откусить. На заводском пруду красиво, и тихо, главное, — сидеть, пока горят в закатном свете давно разрушены цеха, и сад железный тёплый ветер пронзает. Алые меха щербатый сторож медленно разводит и медленно кричит аккордеон про то, что ничего не происходит, и тьма идёт со всех сторон, бегут бродячие собаки, огонь и дым из труб идут, орда невиданных рабочих, которые весь мир спасут, — она выходит словно лава из жерла сумрачного ТЭЦ, она проходит сквозь асфальтный завод, сквозь стройки, наконец. А папа только молча тянет наверх большого карася и улыбается, он знает, что это сон мой, как и вся другая жизнь, как дни рожденья, уроки музыки весной, когда в Христово Воскресенье я жду лишь пасочки одной, когда боюсь и умираю, когда болею и молчу, и сомневаюсь и не знаю, и счастья страшного хочу, где скрипку я в огонь бросаю и вижу только поплавки весёлые и вспоминаю взмах смуглой папиной руки, как окружили нас творенья — господни рыбы. Той весной росли прекрасные деревья на чёрной крыше заводской. УЧЕНИК
белый ветер преследует крылья пчёл
А.Кубрик Жаркий распахивается цветок, Чтобы ты сел на большой лепесток И покатился в нектар и пыльцу К матери и отцу. Крепкий кузнечик глядит на росу, Звук успокаивается на весу. Где это? В редком лесу Неизречeнном? Падает стрекоза Прямо на ворот и дышит во все глаза. Начинаются чудеса: Спятишь, очнёшься ли в школьном саду, — Щуришься, вглядываясь в темноту, А там — ученик, вода: Астра застыла в бледной руке, Белая ГЭС шумит вдалеке, И, удивлённая светом река, Грохочет издалека. Шаг, — и кузнечик стоит над тобой, Точны его словеса. Сон: пролетая над медной трубой, бабочка стала тобой. Видно ли сверху, — промысел чист Его? Тоненький голос, маленький локоток, Стеклянный бутон, устремляемый на восток, Там, где свершилось больше всего: Шар. Пустота. Лунное молоко Жертвенный моет песок. * * * Внезапно лето началось, И отступило, и закончилось. И светляки сидят на лампочках, И будущее светит сквозь Большую банку молока. И ходишь ночью по веранде, И чувствуешь, что завтра праздник, — Приедет гость издалека. Как липнут листья на окно, И в ливень майка липнет к телу, Как выходила и глядела, — Дороге было всё равно. Дороге мокрой снится сон: Старик летит в большой телеге. И плачут за стеной соседи, И с прошлых дней отходит соль, Две перевёрнутых телеги Дымятся в осени босой. В ней город поднебесный пуст, Дом сам с собою одинаков, Как преисполненный Иаков Стоит, не разжимая уст. Не разнимая темноты, Раз — в палисад качнуло тело, Я сплю, я этого хотела, Чтоб бились жаркие цветы, Из увяданья вынимая Нектар свой. Слыша млечный путь, Качеля скрипнула немая, Холодный шмель упал на грудь, И, разбиваясь, дух затих, — При нём ходила и упала В наитье веток шестипалых, Движенье ягод проливных. * * * Воздушный мой город, где яблони пышут впотьмах, И солнечный зайчик дрожит на тёмных губах, Последние маки, петунии в школьном саду, Где медленно ходит собака, и плачет скворец на беду. Вот ты входишь в цирк, там, сложившись, летит акробат, Он только летает, он в этом не виноват, Тяжёлых трапеций, звериных выходок стать, И в платье цветистом медведицу не узнать, Красивые дамы и фокусник-одессит, На шее его питон преспокойно висит. Следи за моржом, вот он тянет искристый боржом, Он пляшет и плачет, в опилки свои погружён, Под музыку Вагнера клоун вооружён Персидским котом и длиннющим алым зонтом. Но девочка, кто ты, зачем ты здесь вечно сидишь, зрачком удивлённым уставившись в тёмную тишь? Здесь душно и пусто, лишь блёстка под потолком, кружится всё время и мрак осязаем кругом. Нет, нет, я считаю монетки в игрушечном кошельке и сладкую вату меняю на облако вдалеке, диковинный свет, это комнату в пыльных лучах, то скушное лето, прожитое в длинных речах, за маской кагора, холодного пива и фруктов в пыли те, кем же мы были, кого мы в себе не нашли, ходили к воде, и в игре беспокойной ума цвела наша лодка и музыка длилась сама. УХА Только полдень от нас остаётся только смех уходящей реки, где страданье перевернётся, быстрой лодкой на поплавки и рыбак, удлинняя дыханье, тянет серую щуку в ответ на неясные наши страданья, на прохладный и белый свет. На свету всё давно совершилось: пахнет донник, цветёт череда, снова спелая ночь опустилась на ковёр золотого пруда, молчаливой водой обернулась на молочные берега.... И упала тайга. День второй. Я не сплю и рыдаю, хлебный мякиш бросаю в траву, злом и счастьем произрастаю в золотистом саду наяву. На мои опускаются веки две капустницы, вижу: внутри, тишина и подземные реки русла прячут в ладони зари, человек на пароме скучает, человек на утёсе поёт, дом,огромный цветок молочая, гром небесный, пустой теплоход. Если это мне только приснилось? Если это всё только беда? И байдарка, и тёмная жимолость, и крутящиеся невода, мир, где щука на дне нерестилась, окунь строил свои города, где сплетаются красные сети, в песни наши, дневные грехи, в самый лучший на белом свете сладкий вкус поднебесной ухи. К ПОРТРЕТУ НЕИЗВЕСТНОГО (1524) АЛЬБРЕХТА ДЮРЕРА Кровавое пятно Элевсина всходит на лбу ночном, пыльные реки Стамбула текут по его щекам, слушает каменный гость, как голос покинет дом, и горло — его мак, и тело его печаль, когда же он станет страшен, когда неясен лицом, стройные дикие птицы взлетят над затылком его и шёпот античных статуй наполнит холодом дом, когда заходит улыбка за горизонт ума, когда голова сдвигается, словно большой валун, монументальная живопись касается его струн, арфа в избыточном свете идёт на передний план, и открывается жаркий, средневековый, ночной балаган, где тело проходит без тени, проходит без головы, через пустые тела, через большие столы, и тучные свечи плывут перед глазами его, и долгие цепи куют туманные предки его, чтобы облить вином, каменное лицо, чтобы умыть огнём холодные эти ступни, но говорит восток в его золотой крови, души весёлых гречанок ждут его до сих пор, он входит в покои царей, он пляшет без головы, и песни его спокойны, и мысли его прямы, чего только нет на нём: охра, известь, сурьма, тёмные танцы его сводят народы с ума, тело его — памятник, глаза его — злой смарагд, он обернуться на пламя, он загореться рад, но сердце — его базальт, чёрное насовсем, египетской ночи чужой, гипербореев плен, вплети же донник и хмель в железные кудри его, прими в доме своём и усади за стол, вином напои, заверни в исполненный масла холст, Дюрер печальный мой, мастер дел золотых, пока обнимает Нюрнберг св. Иеронима сон, чернильные тени его подходят со всех сторон. * * * На государство упала мгла, — архангел со всех сторон, адмиралтейская взвилась игла, прошила солнечный трон. Там, где шуту завязали глаза, а после снега, снега, архиерейская пала слеза на гранитные берега. Как обескровленный он плясал, в степях засыпали войска, маленьким пистолетом махал, а после царю глаза завязал, и началась зга. Кто ты — ребёнок, царь или зверь? Мимику зла сними, открой свою исповедь теперь, древо своё обними. Тело, посмертную маску сними и там, где нет ни души, тёмные бороды их завяжи, скипетр властный возьми. Дело любое твоё — мотылёк, частные славны дела. Когда на площадь падёт уголёк, в ладони затихнет игла. Песня двойная, тихая рать, кристальные светляки, в горнице душной вас не узнать, страшные огоньки. Как обнаружила чаша твоя чёрное, липкое дно, и миновала чаша сия... мне было тогда всё равно. К твёрдому воздуху жались тела; пройдя сквозь купольный свод, жаркая извивалась змея, кусала свой небосвод, и открывались бреши, рвалась к пиру жирная снедь. Раскрылись границы. Война началась. Нам незачем умереть. УЛЫБКА Полусонный щелчок метронома расцветает на теле дома белой розой, роняет ключи сам жилец, возникая в ночи, у скрипучих дверей понимая, что за счастье осталось ему, — видеть город в фабричном дыму в хороводе имён умирая, чудеса карнавального смеха за порогом оставить, читать «жизнь прекрасного человека», номера на обоях читать. Не во сне телефон надрывался, пламень музыки бился в ответ, человек в темноте раздевался и ложился, и падал на свет, отнимая железную маску титана от лица. Чёрным вихрем виясь, от окна до пустого дивана возникала небесная связь: звук, натянутый рыхлою ниткой, блеск икон, пригвождённых к стене, дым в окне с нарисованной веткой. Фотоснимки смеются во сне: там весь ты, неприятный и робкий, ждёшь, не зная что будет в конце, и блестят золотые коронки на пустом и размытом лице. САД пускай твой дар совсем меня оставит — я дальше выйду и к воротам подойду — к чужому телу твоему, — душа моя двойная, — и в город сумречный введу, где криком темноты не нарушая, где криком темноты не нарушая, цветёт жасмин, всё чудится ему: лицо огня и овод на стекле, — всё то, что в цвете показалось мне в том школьном классе душное, пустое, другое знанье сорвалось во мне; или вот так: черёмух белизна, скрип каруселей, слово золотое отвечу маме. всё. а остальное как будто даже и приснилось мне... ты — дерево неясное в дыму с плодами горькими, — давно меня носило, взросленьем приторным лелеяло, кормило, но разве это нравилось ему? и пусть теперь лицо твое в огне, я ухвачусь за ветку и погибну, мне всё равно давно тебя не видно, а всё, что было, всё давно приснилось мне... * * * огонь в огонь — не больно никому в огне лежать, но вот — ещё больнее, когда шиповник дикий розовеет, в ладони тянется, и что сказать ему? кузнечиком остаться на траве, при лунном свете в заводь окунуться, раскрытой мальвою навеки обернуться, ладонью тяжкою застыть на голове. и в тёмный сад мы входим день за днём, но в темноте ещё сложнее возвратиться туда, где нарисованным огнём озарено лицо подсолнуха и птица поёт бумажным голосом в тот час, где гаснет в темноте очаг возврата, там ты стоишь с улыбкой виноватой, — давно улыбка не сближает нас. там слёз других не вызнать, не унять, из сна не выйти. всё цветёт и умирает, и только тень и тело вслед нам простирает, дождём холодным силится обнять. * * * когда не станет ягоды такой, что с нами плачет, ждёт и умирает, когда крыжовник тень свою теряет, ненужным выйдет душный голос мой, — в тот день опять потянутся за мной, жуки, машины, бабочки и звуки, и нет мне с ними счастья и разлуки, — вмиг алый город вырастает за спиной. и я не знаю как мне с этим быть, как честно тело в воду опустить, в цветочный сон, где всё, пускай, другое растущее, невзрачное, немое мне явится и станет говорить, как я с тобой не стану говорить, как, обернувшись в зеркало земное, вмиг разобью его и будто бы открою, как будто можно с ним и говорить, и жить, как будто можно спрятать,обмануть всё тело в сад, в тревогу, в шум деревьев, в тяжёлый ящик, взять и зачеркнуть свой голос, шум, свой сон, свой долгий путь, как будто нет таких, как будто нет таких — чужих, размытых, замкнутых, придуманных, влюблённых с которыми жасмин заговорит... * * * Под деревом на старом одеяле цветы мои невзрачные лежали, плоды твои летели в темноте вокруг земли, в полёте быстром зрея, и дерево тяжёлое, старея, за бабочек нас принимало в темноте. Нет это мы, конечно же, кружились, нет, это мы неправильно цвели, на дереве печальном, но раскрылись, костёр до неба возвели. И в близорукой музыке качаясь тяжёлый сад, отпрянув от корней, летел к реке, и к увяданью взвращаясь, не мог поверить музыке моей. Как мне спасти шиповник, облепиху, твой голос, счастье, яблоню спасти, настурцию, бессмертник, землянику, розарий мрачный, лилии в пыли, как не пропасть в земле первоначальной, как на тропинках узких не упасть, не обернуться змейкою печальной, твой дар осенний не украсть? Спит мотылёк, спит распростёртый слепень, сухой букет подвешен в пустоте, с пустой корзиной маленький, нелепый садовник плачет в темноте, в траве сухой рукою красной шарит, заходит в дом, где счастья никому нет, никогда, наверно, не узнает, что время покоряется ему. * * * чтоб никто меня не трогали чтоб никто во мне не пели я умоюсь подорожником и умру в своей постели чтобы маленькие домики как во сне терпели пели чтобы свет на подоконнике не смолкал и шли недели и глаза не открываются и слова по кругу мчатся и никто не возвращается нечего им возвращаться и проносятся видения жизнь проносится мертва никогда — из поля зрения невозможная — в слова. * * * Купили зеркало кривое, и вот теперь его несём, не накопили на другое, на отражение дневное, чтоб улыбалось всё. Оно такое неживое, и как во сне, и как во сне раскрылось птицей над тобою, и домики погасли все. По улицам его носили, несли его с таким трудом, зачем, зачем его купили, зачем заносим в тёмный дом? ...Пока в углу оно висело в том мире песен и труда, упала в чей-нибудь бассейн та запрещённая звезда, и всё застыло, исказилось, улыбка высветилась, в ней душа моя остановилась, пустых не замечая дней. Та искаженная, другая, зачем ты смотришь на меня, как будто отражаешь, знаешь слова для лета и огня, как будто видела цветное, умылась мертвою водой, всё наливное, золотое, пустое лето, ангел мой... ГАЛИНА РЫМБУ
На Середине Мира Всегда неправильное чудо стихи С той стороны дня стихи алфавитный список авторов. станция: новости вести многоточие на середине мира новое столетие город золотой |