.

ДНЕВНИК

НОЯБРЬ 2009



без числа

*
Посетила вечер «Русского Гулливера». Впервые услышала вживую пение Елены Фроловой. И вот как.


*
Из какого —навек — подземелья
голос вышел в сырые сугробы,
в нём ни плача нет, и ни веселья —
деревенский, бабий, недобрый.

Неприкаянный, изолгавшийся
ходит с ножичком — много надо ли —
за подвязкою разорвавшейся,
так спевают падшие аггелы.

Навиду всемером грехи,
нержавеющее жало.
...
Ах, они пишут плохие стихи
и ведут живые журналы.


*
Переживаю, как нечто непосредственно ко мне относящееся, аварию Невского экспресса. На одной фотографии мужчина с чрезвычайно спокойным выражением лица, какое было у знакомой, когда она сломала ногу и добиралась, со сломанной ногою, с Семёновской на Щёлковскую через Преображенку. Так горе застыло, как пластик или вода.

Снова о стихописцах, потому что я среди них живу и ещё жить буду. Но если бы у меня была возможность их уничтожить, не согласилась бы. Жалеть нельзя, покидать тоже.


*
Первый день Рождественкого поста начался жд катастрофой. Воспоминание приходит само, без вызова: Ирод, младенцы. Сплавились история и метафора. Каждый человек как младенец. Но на жертвоприношение похоже.

Отчего-то у Зосимы и Савватия мне много легче и веселее, чем в Красном Селе, которое любила. Орущие неприлично динамики, толчея возле аналойчиков и солеи во время канона, пробирающиеся сквозь людское море священники — обрадовалась, что увидела всех, даже старенького отца Владимира Тимакова. Жители дома напротив, довольно удобного и возможно дорогого, не раз подавали в суд на храм за эти орущие динамики. Впрочем, за оградой храма не так и слышно. Вот если входишь в ограду, то слова и шум внутри храма слышно. Теперь у Зосимы и Савватия есть светлая книжная лавочка. Там — новый номер «Альфы и Омеги». О Новом Валааме в 1940 году, о женском монашестве после 1917 года; и очень много Схиигумена Саввы.

Отец Владимир Тимаков удивительный. Может быть потому, что я не видела священников старой школы, а он такой. Служит необычайно красиво и чутко. На Рождество 2007 года получилось причаститься из его рук. Несколько минут переживала как будто мягкий удар изнутри в грудину. Теперь только поняла, что меня в латы одевали. Иначе бы не вынесла последовавших весною испытаний. Сын его, отец Антоний, похож на рыжего дельфина.

Записки мои не пропаганда и не повод, это только записки. Это я — как есть. Ну вот пример. Года три назад исстрадалась бы в духоте и тесноте к помазанию. А тут вышла, прошлась по воздуху и — снова в храм. Очень надо было. Дрбрее стала, что ли.


*
Понемногу подбираюсь к середине. Редактуры — мемуарная проза «Мой белый день» и чтения — Святителя Тихона Задонского, «Сокровище духовное, от мира собираемое». Книга пречудная. Прочитала нынче главу «Горе». Без света — горе, без пищи и пития — горе. А вот как без Христа. И обратно: как такие мысли в головёнку взбрели, жди: бить будут. И готовься, может, удар и отразишь.


*
Снова о поэзии. Лучше о поэзии, чем о кормушке.

*
Знакомый мой жаловался, что неоязычники захватили все социальные сети. Пока не сталкивалась.




без числа

АНТОЛОГИЯ  ОДНОЙ  ПЕСНИ:
ГОСПОДИН ГОРНЫХ ДОРОГ

«Мельница» для меня группа — знак. Невосполнимой потери. Как очнуться после глубочайшего обморока, и больно заново жить. Но возможно, что записанные мною мысли к песне Мельницы не относятся. Закат, нарисовавший крест, перекрестье каменных рек, прядь волос — кладбищенский пейзаж. Чуть затуманенные улыбки Лэмба, Китса и Шелли — сквозь строки. «Господин горных дорог» — единственная песня, где Хелависа равна самой себе. Девочка, поющая древние канты, не имеющая понятия, что в них. Начинается композиция (и продолжается на решающих периодах) подкрашенной калькой «Дня серебра». Возможна ассоциация и с «Поколением дворников и сторожей». Общеаквариумное действо, но в раннем «Аквариуме» для меня было нечто сакральное, как в старых «Литпамятниках». Разворот композициии идёт плавно, пейзажно, как и заявлено в названии (горные дороги). Так могла бы спеть рядовая адептка ордена сестёр, но, видимо, пение оказалось нужным одной только Хелависе. Что ещё мне любопытно в «Господине горных дорог». Усвоение той культуры, которая долгое время не считалась культурой. Уроки её, в виде Хелависы и её единственной для меня песни, пришли лет на десять позже («Мельница» играет с конца 90-х). Это песня-каирн, это нежилой город, это селение мёртвых. Голос солистки (арфа с электронной подзвучкой ревёт, а робкие перкуссии настойчиво лезут в ухо) в конце периодов, на крутом подъёме, напоминает сырой и холодный весенний ветер. Это ощущение и послужило причиной выбора «Господина горных дорог» для антологии. В юности восточная девушка ещё нежна и тонка, а к 27 годам превращается в морщинистую старуху. Любовь к кельтскому фольклору, солнечная в шестидесятых и семидесятых, и тогда уже прощавшаяся с самою собой, в двухтысячных просто нелепа и смешна. Но вот хоть такой «Господин горных дорог» есть. Впрочем, потерявшая юность ведьма ищет прибежища у готов. Возможно, что Хелависа ничего лучше уже не напишет.


* Начинаю подготову Рождественской страницы. В начале января размещу список публикаций. Пока что на некоторые ссылки доступны. Первого декабря сбор публикаций к Рождеству прекращаю. Середина мира живёт довольно оживлённой жизнью.

На странице авторские сборники произведена тщательная редактура и добавлены ссылки для удобства навигации. Очерки «Апельсиновое время», о поэзии Станислава Львовского и «Мера приближение», о поэзии Константина Кравцова отредактированы. Долго же я над ними работаю.

Елена Шварц в мемуарном очерке сравнила Анну Ахматову с оплывающей свечою. Неожиданно нашла, откуда Королева достала этот бриллиант. Арсений Тарковский, из цикла стихотворений «Памяти А. Ахматовой».:


Когда у Николы Морского
Лежала в цветах нищета,
Смиренное чужде слово
Светилось темно и сурово
На воске державного рта.

Но смысл его был непонятен,
А если понять — не сберечь,
И был он, как небыль, невнятен,
И разве что — в трепете пятен
Вокруг оплывающие свеч.


Во-первых, Никола Морской. Известная церковь в Питере, городе морском. Святитель Николай, Чудотворец — помощник плавающим на судах пассажирских и торговых. Гроб, в котором в цветах лежит нищета, напоминает корабль в бурном море. Волны смывают мемориальность за борт, на палубе одни сомнения: а была ли королева? И если да, то (державный рот) Екатерина Вторая. Слово (смиренное, чуждое) существует само по себе. И вот, смысл слова — как небыль, невнятен. И если понять — не сберечь. Монументальный образ великой поэтессы, матери народа, музы скорби, хлыстовской богородицы — преобразуется в образ зыбкий, двойственный, потусторонний.


Стихи Арсения Тарковского перечитывала, совершенно погрузившись и порой плача. Особенно «Детскую тетрадь». Удивительный поэт. Почти песенные строки, без напряжения — и сновнее, простодушное обращение с мировой культурой. Внелитературный поэт. Хотя не назвала бы его поэтом первого ряда, но для такой поэзии и не нужно быть великой. Арсений Тарковский — тень, память, связь. Вся мифология сына — в стихах отца. Удивительно.

Спала плохо, потому что вообще плохо сплю. Однако самочувствие на редкость бодрое. Жду Рождественского канона. В струнку, предчувствую солнечные лучи декабря. А сейчас даже хорошо, пространство парит. Первоначальная вода вокруг.




без числа

ЗОЛОТО  ДЛЯ  БЕДНЯКОВ.


Представляю карнавал поэтов. Как вещь, которую я знаю, но которой сейчас у меня нет под рукой. Карнавал предполагает маски на лицах. Поэту маску готовить не надо. Однако маскарадные ассоциации надоели. Итак, есть карнавал людей, которые пишут стихи, но в этом карнавале всегда найдётся несколько человек без масок. Они ходят и смотрят на происходящее нагими лицами, но пока ещё не понимают, что с ними случилось. А случилось то, что их скоро принесут в жертву. Всякий человек без маски на карнавале — как агнец на Бродвее. Поэт как раз и есть тот самый человек, на карнавале без маски.


Жучка прыгает в оркестре
Дующих солдат.
А солдаты чуть краснеют
И из золота чадят.

Жучка взвизгивает, вьётся:
«Яй!»
И один солдат на солнце,
Возле тёплых ваз бульвара,
И под буйною листвою
Думает:
«Эх, рай!»



Он уязвим прежде всего тем, что слово поэт у него забирают. Большая разница: обижаться на то, что не назвали поэтом, или же страдать, как заключённые, ни за что. Приписать могут и воровство на карнавале. Мне запомнилось выказывание Петра Брандта, что в настоящем поэте есть всегда что-то от изгоя. В стихах. И это сиротство не изобразить словами на бумаге. О нём почти не говорят, как о ежедневных смертях в больницах и на границах. Или говорят подчёркнуто корректно.


И, сдвинув шляпы к затылкам,
Кудрявые дерева
Не знают, что юность тупая
Не только их. И моя.



Распятие поэта может ограничиться прослушиванием известного альбома «Gennesis», но это распятие. Так цветок может обладать структурой креста, но крест нельзя сравнить с цветком. Некоторое количество записанных тем или иным образом слов возможно назвать стихами. Однако это не стихи. Потому что стихи питаются поэзией, а поэзия это не слова. Но стихи, даже если их назвать некоторым количеством в определённом порядке слов, останутся стихами. И потому я верю, а, веруя, обладаю свидетельством, что настоящий поэт любит свои ранние стихи и не боится их. Итак, приступаю к ранним стихам.

Возраста Александры Киселёвой я не знаю, но знаю, что её стихи отчего-то мне очень понравились. В них есть надприродная лёгкость, которой мне в современной поэзии не хватает. Я выбирала из пёстрого набора на мой глаз самое лучшее и его разместила на «Середине мира». Это стихи об огне и о золоте бедяков. Что объединяет огонь и золото бедняков — война. Душа человека и золото, оба плавятся в огне. Вот строчка в ритме всей публикации. Но автору, находящемуся в гуще боя, как новобранцу, она может показаться насмешкой — мол, сидит в своей засаде и не чувствует обстрела. Однако меня тоже достаёт взрывная волна.

Когда девушка пишет о войне — не от косого настроения, а потому что война есть — это признак. Стихотворение «Солдаты» написано от лица новобранца, а порой от лица нескольких падших в бою новобранцев. «Моих друзей летели сонмы,/ их семеро, их семеро, их сто...». Не чувствую преднамеренности, хотя Хлебников, понятно, впереди. Мандельштам, возможно, и подсказывал тактические уловки. Но при выходе на поле подсказки - и заверения в победе значения не имеют. Можно только сбежать, дезертировать — или пасть в бою. «Солдаты» перекликаются со стихотворением «Отчего мы горим». Меньше всего добычи доставалось солдатам. Золото солдат и есть — золото для бедняков.

Война в стихотоворениях Александры Киселёвой не современная, почти средневековая. Время установить трудно. Это и Семилетняя война, и Наполеоновские походы. Упоминание средневековья в стихотворении о цветке — подтверждение этой мысли. Войне противоположен цветок. Это ещё один герой стихов, наравне с огнём и войной. Возникает почти лубочная картинка. Возникает одновременно узнаваемо-каноничный и вместе новый звук. Возникает момент усвоения почвы. Когда почва усвоена, тогда говорят цветы и погибшие солдаты. Тогда покойный дед приходит как огненный дух, воплощение времени. Но в современной поэзии для меня очень нечасто возникает момент усвоения, момент принятия и усвоения.

В 21 столетии поэзия обладает огромными возможностями. Их столько, что возникла необходимось их уничтожить. Скупость стихов Александры Киселёвой идёт, как мне видится, не от эстетического выбора и не от свойств её поэтичсекого сердца, скорее грустного и очень утончённого. Это скупость, выбранная верным и почти животным поэтическим инстинктом. Это тяжёлый и неотвратимый первый опыт, залог долгого существования в мире поэзии.


*
Посетила Сапгировскую конференцию, слушала Людмилу Вязьмитинову, о прозе Месяца, Адель Циферблат, о прозе Елены Шварц, и других. Порадовалась встрече с Сергеем Завьяловым, в России довольно редко бывающим. Несмотря на то, что слушатели из года в год одни и те же, они же выступающие, конференция живёт и, Бог даст, жить будет. Нечто Сапгировское есть в каждом заседании.

*
Утром настолько темно, что парк, сквозь который иду в храм, надо обходить, идти по шоссе и затем по проезду. Ветер был холодный, но воздух тёплый. Скупой пейзаж двадцатых числе ноября утешает. Чем больше в мировой сети запуталось кошмарных сообщений, тем спокойнее парковый пейзаж. Редкий случай, что к началу литургии не опоздала. И как же была рада! Евангелие о воскрешении дочери Иаира и об исцелении кровоточивой. Домашнее Евангелие — притча о винограднике. Апостол на Литургии — к Ефесянам, о средостении ограды и новом человеке.

*
Утешать — не значит вытереть слёзы. Утешение требует огромной душевной воли и силы. Оно близко удовлетворению. Но приходит всегда без особенного усилия, с неожиданной стороны.




без числа

ВНИЗ ГОЛОВОЙ.


Стихи Марка Кирданя для меня — мир вниз головой. Это тот мир, который я знала и в котором жила, но уже ушедший из-под ног, покинувший меня. Первое стихотворение в подборке так и называется: «Ледоход». Мир чужой, и мне, скорее всего, в нём не выжить. Тем не менее он мне дан и надо в нём хотя бы на время обосноваться. Это мир абсолютной метафоры (у Кирданя любое прилагательное — метафора). Это мир абсолютной молодости (невеста). Но молодость — нечто вроде наркотика. И когда его сила уходит, остаётся талант. Но пока молодость не ушла, о таланте спорить бессмысленно. Думаю, как чувствовали себя жители века пятого или седьмого. Не понять: их — нам, и нам — их. Так мне не понять поэзию Кирданя, и ему не понять мою. Мы люди разных цивилизаций.


Я сочинял оды, гудел, гудел —
пахучей земле и её золотистой шее.



Но это цивилизации, живущие на одной почве. Вот слово оды; я реагирую на него, понимая, что оды Кирданя — это совсем не те оды, которые я слышала. Чем привлекали меня эти стихи и почему они возникли «На середине мира». Не потому что в них есть некие слова, указатели пути, которые я могда бы счесть выражением мировоззрения. Бог, храм Кирданя — это не те Бог, боги и храм, которые я знаю. Это выражения сильного и целостного переживания, иногда более сильного, иногда более слабого. Мир Кирданя — мир, в котором нельзя ничего удержать надолго, это мир неприветливый, хотя и красивый. Знакомые слова: Яуза — обозначают уже совершенно иное место, чем было хотя бы пятнадцать лет назад.


Ждут котельнических божков
Девы в каменных одеяниях.



Мир катастрофически подвижный, катастрофически яркий. Мир, забывший себя от шока, и потому беспечный, как бывает, когда обезболивающее начало действовать. Мир, который, должно быть, был томительной грёзой Хлебникова. В нём есть место (но только место для погребения) и самому Хлебникиову, и Одиссеасу Элитису, и Александру Миронову, и мне. Эти стихи как карнавал на кладбище. И я не могу решить: это последняя вспышка моего мира, падающего вниз головой, или же зарево нового мира, вбирающего наш, как гунны — античность.

Что мне показалось важным и ценным: прозрачность. «Я» в стихах Кирданя не закрашено, как у героев предыдущей эпохи. И не оправлено в дорогое дерево, как у Воденникова. Сквозь это небольшое, но прозрачное «я» можно наблюдать. Других людей, другие чувства. Кирдань пишет о других, когда пишет о себе. И это удаётся ему более, чем многим, но этот дар ещё очень новый. Все известные мне его стихи — вихревой танец. Совершенно новый танец. Но руки, туловище и ноги у человека ещё сохраняют прежнюю форму.


*
О полёте. Человек любит летать и стремится летать. Но полётом каждый считает то, что ему нравится. Так что объективно полёта нет. Иногда мне проще летать, чем говорить. Кто-то летает, когда говорит. Полёт — это напряжение и расслабление вместе. Скорее, восторг, но не радость. Для меня радость без умиротворения та же истерия. Полёт — это одиночество, свободное от тяжести.

Мы живём в мире, уже не христианском. Память о христианстве есть, но она искажена и несчастна в нас. Ни церковные неофиты, ни ругатели церкви не могут передать человеку дара христианства. Христианство обвиняют как тормозящую силу, как устаревший институт. Или превозносят как вечно молодой. Но ведь христианству всё равно как о нём говорят. Это состоявшееся явление, и, может быть, величайшее в истории человечества явление. Это как счастье, которое было потеряно, как любовь, ушедшая вместе с юностью. Христианство надо любить. Без любви нет христианства. А любовь питается жертвами. Что касается церкви, так я её чувствую и люблю. Это для меня единственное пространство того мира, в котором я могу существовать.

Епископ Арсений Жадановский в дневнике однажды сделал запись о талантах и зависти. Она очень не похожа на другие. Каждый талант: изо, поэзия — надо принимать как от Бога и уважать. Иначе приходит зависть, и тогда душа гибнет.

Если вопрос доверчивый, ясный и простой, мне не нужно рисовать себя. А описать, как возникают стихи, невозможно. Но это преображение.




без числа

БЕГУЩАЯ ПО ВОЛНАМ 1967.


Впервые посмотрела советско-болгарский фильм 1967 г. с Саввой Хашимовым, Маргаритой Тереховой и Роланом Быковым. Очарована и поражена.

Два автора сценария, из которых один — Александр Галич. Постановка Юрия Любимова. Песни Галича мешали. Ведь надо не смотреть, а рассмотреть фильм. Песни не лучшие и совершенно чужие глубочайшей и глухой его атмосфере. Но в сценарии и постановке произошло нечто, что подимает эту картину над временем, как статую Бегущей. В 1967 уже писали: конец фильма. В сороквых писали: конец картины. «Бегущая по волнам» — именно картина. К роману Александра Грина (инициалы совпадают) сценарий имеет то же отношение, как Больты (у Грина — Больт) к Фрези Грант. В картине есть рассказчик (голос — Галич) и герои. Имена Грина сохранены, но как карнавальные маски (что в стиле романа). Соотношение между героями совсем не похоже на гриновское. Биче — не тайная страсть Геза, а его жена. Просто женщина, а не дочь Сэниэля. Бутлер, у Грина — человек по-своему благородный, становится фигурой апокалиптической. Вот как современные культуртрегеры или бизнесмены от искусства. Гарвей — не больной чахоткой писатель, а пианист. Его не снимают с поезда в время припадка, как у Грина (что задаёт тон всему роману), а он сам, утомлённый бессмысленными гастролями, сходит с поезда. И вот тут начинается круг. В конце фильма импресарио находит пианиста Гарвея и тот возвращается к гастролям. Играет на украшенном богатой резьбой белом рояле перед пустым залом в курортном месте. Угадываются сам Галич (чуть позже сошедший с советского поезда) и даже старшие: Рахманинов. Рисунок финала: вопреки роману разрушенная статуя, исчезнувшая Дэзи и пустой зал, перед которым играет Гарвей — метафора, осмысленная и в настоящем. Есть слушатели, но всё равно, что их нет. Всё равно, полный или пустой зал. Самое начало фильма, в титрах, открывает полный зал слушателей. Чтобы привести к пустому в конце. А контракты заключены, поезд едет. Весь фильм предвещает новый миропорядок, в котором не будет места человечности и состраданию. Но о человечности и сострадании много рассуждают. Гез, Тобогган, Бутлер. Каждый по-своему. Гез — почти искренно, скользя роковой тенью вслед за главным героем. Тобогган — преувеличенно просто, однако преследуя собственную выгоду. А Бутлер (вышедший из заключения) — как имеющий власть над людьми. Руководитель-авантюрист, ответственный работник и лидер теневой экономики (на «Бегущей» перевозили опиум). Как это знакомо. Но отчего такое совпадение: от перемены эпохи (был Хрущёв, стал Брежнев), от того ли, что в мире вообще слышалась трещина, в которой мы все теперь живём. Так или иначе, но нечто пророческое в этой картине есть. Как и в романе Грина.

«Бегущую по волнам» очень люблю. И могла бы сильно обидеться на сценаристов за искажение смысла романа. Роскошный финал Грина заменён на ущербный. Дэзи (поколение дворников и сторожей) работает посудомойкой, а в самом конце убегает по волнам от Гарвея. Биче Сэниэль превращается из таинственной незнакомки в утомлённую несчастным супружеством женщину. Но нет. Отмечая расхождения, следую за вымыслом рассказчика АГ и нахожу удивительное произведение.

Фильм подчёркнуто театрален. Иначе быть не могло. Слышала о манере фон Триера (в частности, о «Догвиле»), что это почти театр. Что же, в «Бегущей» тоже есть театр, несмотря на то, что это 1967 год. И какой театр! И кинематограф, и театр на одной площадке. Это снятый без дублей фильм. Вот сцена беседы Гарвея и девушки из киоска на остановке поезда. Вообще, сигареты Гарвея, как и все вещи в картине, обладают чем-то метафизическим, как волшебные палочки. Девушка с гравюрой за спиною, в тени, с огромными яркими глазами в полосатом платье, держит в руках свечу. Вокруг полная темнота. Гарвей в светлой рубашке кажется исключённым из происходящего. Девушка — нет. Отель «Фрегат», извне и изнутри, утсроен как тетральные декорации. Во время сцены внутри отеля (диалог юнги и Гарвея) герои передвигаются и жестикулируют как театральные актёры, и это давит на камеру, заставляет её забывать о том, что можно снять ещё один дубль. Бегущие вниз улочки Лисса ночью кажутся совсем особенным пространством, его нет ни в театре, ни в кино. Гез, которого гениально играет Ролан Быков, возникает внутри неряшливой и прихотливой декорации: спит на стоде между свечей. Это царство Геза, его корабль. Гез, Гарвей и матросы, пришедшие на зов Геза, пьют красиво и широко, как теперь не возожно. Но в 1967 это было, и эта пьянка вызывает странное чувство абсолютного натурализма (и это в картине-грёзе!). Женщины, возникающие чуть позже, во время вечеринки, так хороши, что почти не ассоциируются с временем съёмки картины. Далее: карнавал. Это действующее лицо в картине, это её вершина. Непрерывное, даже порывистое действие, пронизывающее всю картину, яснее всего чувствуется именно в сцнах карнавала, вторгающегося в действие романа после прибыия в Гель-Гью. Расследование убийства Геза отнесла бы к шедеврам мирового кино. Идеальные стены с небольшой решёткой, съёмки столика с вещественными доказательствами (маски, перчатки, револьвер), лица и жесты героев сцены — единственны.

Не назвала бы картину антисоветской. Не назвала бы её настроения тоской по лирикам. «Бегущая по волнам» совершенно не шестидесятническая картина. И что приятно, в то время, 1966 — 1969, таких явлений было много. Это наоборот, отталкивание от всего шестидесятнического. Это не картина о том, что в мире стало больше прагматиков и потому искусство гибнет. Но это картина о судьбе искусства и художника. Не просто в человеческом обществе, но в условиях нового миропорядка, очень жёсткого миропорядка. Картина о водоразеделе между старым и новым миром.

Гарвей, Гез, Биче Сэниель и Дэзи — старый мир. Бутлер — новый мир. И прекрасный сильный старый мир ничего не может поделать с миром новым, только что вышедшим из заключения. Гез у Грина тонок, талантлив, груб и влюблён. Гез Любимова и Быкова бездарен (он не играет на скрипке, как Гез Грина), но сентиментален и принадлежит старому миру. То есть, свой для Гарвея. Это тень Гарвея, его мистер Хайд: «Он высказывал вслух мои мысли». Гез Грина грозен и вызывает сочувствие. Гез Быкова — провокатор. Бутлер Грина — много переживший человек, одержимый большими страстями и по-своему благородный. Он убивает Геза, защищая Биче. И он признаётся в убийстве, защищая Биче. Бутлеру Любимова — волевой и сильный человек, он хочет быть капитаном (и он им будет), он коварен. Но производит впечатление своего парня. Он признаётся в убийстве, имея в виду разрушить статую и овладеть «Бегущей». Биче Сэниель Грина — смелая девушка, не чувствующая ещё тяжести жизни. Терехова играет молодую, но уже утомлённую жизнью женщину. Любимая моя актриса здесь как огненная русалка. Она же играет и Бегущую, Фрези Грант. Образ Бегущей в картине — вот что пожалуй вполне соответствует Грину. Даже театральные комбинированные съёмки не уничтожают чувства тайны. Дэзи — совершенно другой тип. Она много лучше, ближе, но беспомощна и потому, кажется, не может играть серьёзной роли в драме. И однако она ближе всех к Бегущей. Картина идёт чуть дрожащими графическими линиями, глубоко и чуть бледно. Звук немного картонный, как и полагается в театре. Это шедевр.




без числа

СОН  ИЛИ  КИНЕМАТОГРАФ — СОН


Что в поэзии Артёма Тасалова меня всегда привлекало — тихая смелость. Он беседует с поэтам как младший. С Басё и Руми, с Георгием Ивановым и Блоком. Почему так происходит, не понятно. Есть слова, записанные необычным образом, дробно и рвано. Есть речь с придыханием и слезами. Говорят: поэзия. Нет. Хорошо, есть текст, и можно ли его считать стихами. Полагаю, что не всегда. Есть человек, к рукам которого эти тексты, записанные дробно и рвано, идут. Есть тот же человек, говорящий с придыханием. Некто (скажем, о нём пишут в газетах и журналах) пришёл и сказал: это поэт. Не всегда. Вот несколько шаманов собираются вместе и раздувают поэта, как раздувают костёр. Получается Хлебников. Тогда в пропахшую розой и кошкой гостиную вламывается мамонт, и представляется: Маяковский. До сих пор не могу утверждать, что поэзия и поэт всегда ведут совместое существование. И потому была бы осторожна в употреблении слова поэт. Лучше — имя. Тасалов предпочитает говорить с поэтами и с Богом. Поэзия сопровождает его, как милая печаль — Бодлера.


28.
Истомилась душа обживать равнодушье предметов...
Уведи меня, брат, в беспредельную даль бытия,
Где пасётся в молчанье блаженное стадо поэтов,
На медовых устах золотые улыбки тая.



«Четверостишия и малые формы» Артёма Тасалова — записная книжка бесед с гениями мировой культуры. В одном четверостишии встречаются Дантовский ангел и Вивальди. В другом (чорном и жолтом) — Блок и Басё. Из перечислений может составиться исследование о важности тех или других культурных символов. Но ведь символов у Тасалова нет. Да и капли из прошлого не так важны, как нечто, все эти (от «Пантеизма» до «Блаженства») звенья соединяющее. Рубаи и хокку опадают как листья, а жизнь поэзии, тихая и смелая, остаётся. Остаётся не столько символ, сколько эйдос — образ. Икона, портрет, одухотворение. Эвтерпа, стыдясь своей наготы перед Христом (которого принимает за Аполлона), переходит от строчки к строчке и трогает их как струны лиры. Она прячется за сравнения, за потёртые, как в театре, декорации, и уходит всё дальше и дальше.


23.
Сказка в Сказку уходит, и то, что кончается Сказка —
Эта Сказка всё та же о том, что кончается Сказка,
Кроме Сказки о том, что, однажды, кончается Сказка
.


Вот эта достоверость сна мне очень дорога. Поэзия двадцать первого столетия ярка и сильна, как кинематограф. Кинематограф уверил нас, что умеет любить и страдать. Но сон был до кинематографа и останется после него. Во сне человека есть нечто родственное поэзии. Порой даже возникает беседа. Например, с Арсением Тарковским.




без числа

*
Настоятель местного кладбищенского храма во имя Покрова Пресвятой Богородицы похож одновременно на Андрея Тарковского и на Дин Рида. Не совсем обычный. Хотя такого типа священников не очень люблю. Но замечаю, что если у храма есть Божья жизнь, с болезнями, разочарованиями, которые порой трудно перенести, но есть, то есть и блаженный. Местный блаженный в свитере-гольф ходит. Зовут его Женя, лет ему около тридцати. Выскокий, чернобровый, красивый. В нём как в зеркале (на то и Бог) отражается настоятель. Женя всех любит, обнимает, целует, милует и утешает. Так что порой это надоедает, да и выглядит неприлично. А настоятель наоброт, поучает, терзает души. Но на самом деле он очень любвеобильный (может статься, только по высшему замыслу, но это как раз и зачтётся). Рассудить не могу. Либо то, что в блаженном — то и в настояетеле. Либо то, чего в настоятеле нет — то в блаженном с избытком. Да и не моё дело; заметила только.

Первое, что увидела, когда вошла в храм — кукла, вверх ногами из сумки. Вот она, душенька-то моя.

Период от Покрова до Бесплотных — время особенно глубокое и важное, в нём - как самые выскоие хляби небесные. Разве только на Сретение такие беды и трудности (Великий Пост обычно радостный бывает). А тут нутро наяву как в телевизоре. И как вынести. Боже, очисти.

Два состояния. Остолбенеть от сознания кошмара всего происходящего (не в первый раз) — или утешаться. Вот эти мелкие чувственные утешения не вовсе безопасны. Например, вкус и запах ягод. Или одежда, в которой удобно. Это ведь не варенье и не одежда; это душевыне переживания. Вкусил — и пришёл в себя. Ещё есть мыло, ощущение горячей воды, вкус чая и разной еды. Так что тело (да ещё если оно прибаливает) становится почти прозрачным. Моешь ведь уже не тело, а душу. То же с цветом и освещением. Вот едва проснулся, и уже темно. И настроения ночные, глубокие, длинные. Не писать и верстать, а читать.

Мыться, например, сейчас — вообще подвиг. За окном дождь, в доме сквозняки. Но что-то удивительное в этом омовении есть. Как баню принимаешь. Пакибытия.

Чтение на время отложила, но вот уже возвращаюсь. Редкатирую прозу, мемуарную, «Мой белый день». Пока трудно идёт.




без числа

АНТОЛОГИЯ ОДНОЙ ПЕСНИ.

«Stairway to heaven», как только начинаешь её слушать, ложится чёткими рифмованными, до магической дрожащей точности, строчками: ворох невеж — воздух одежд. Может быть, во всей рок-музыке нет другой такой песни, которая бы самим своим существованием: стройностью, театральностью, трёхчастностью — обучала бы поэзии. Конечно, «Лестница» невыносима. Знаю многих, влюблённых в «Led Zeppelin», которые «Лестницу» не признают. За то, что манерна и прекрасна, как изображение блондинки на ночном фоне у Джотто. Она очень хороша, как чертёж. Хрустально ясна — все три части, каждая в тонкой оправе. Первая: неуверенно, самая милая и чистая, как первое прикосновение губами к губам, как первый подарок на день рожденья. Вторая — поскорее, вся — вожделение, лёгкая и благородная ярость, горение. Лучшее в жизни человека. И третья часть, где голос Планта летит, свистит как снаряд, как самолётик — неземная (хочется сказать: будущая) жизнь. Абсолютная рок-музыка, смерть самости, отказ от искусства. Но не ради жизни, нет. Остаётся вопрос. Я голос Планта не люблю, да и его самого. Красуется молодостью в первой части, во второй преображается, становится немного насмешливым, самодовольным, но и трудолюбивым. А вот в третьей части он именно летит.

В сумбуре, идущем об руку с любовью, есть смысл, как в бормотании Офелии.

Для меня «Лестница» — поэма о летящем человеке, о духе жертвенности и о тщетности искусства. В руническом альбоме ей самое место. Это квинтэссенция античности и враварства, друидизма. Последняя битва Максена Вледига. Она демонична и очень религиозна. Когда восторжествует бархатный фашизм, то именно «Лестницу в небо» первой внесут в список произведений, подлежащих уничтожению. «Led Zeppelin» для меня ночные и графичные. На их судьбах и музыке лежит отсвет серебряного столетия: от Монмартра и Диккенсовых лавочек до «Бродячей собаки». Под эту музыку хорошо рисовать (графику) или писать стихи. Тот случай, когда музыка содействует. Это музыка-мастер, музыка-таинство, музыка-изумление.



ПТИЦЫ  И  БЛИЗНЕЦЫ
ВАДИМА   МЕСЯЦА

Есть странные люди, переходящие не только с места на место, но и от эпохи к эпохе, минуя тысячелетия. Поэт Вадим Месяц их видит и сообщает об их жизни, при том, что сообщения оказываются неожиданно современными. Новая подборка Месяца — «Новый   Ерусалим» — состоит из этих сообщений. Надменная и ослабевшая Европа, на чьи виски нещадно давит увядший лавровый венок — сейчас на острие, знамение пререкаемое. Ерусалим, пахнущий разбойничьими кострами Пугачёва и ногайских ордынцев — и наевшийся мухоморов берсерк Хельвиг — а так же выпивший сомы-хаомы воин Ригведы — лучше поймут друг друга, чем наши современники-поэты. Слабость мира есть сила мёртвых, людей не от мира сего. В стихах Mесяца торжествует смерть. Но смерть слабого мира. Человек изменялся, но Бог всегда один. И потому древний этруск подтверждает толкование друида, а раскольник молча улыбается, выражая полусогласие с ними. Тут же и цыган, наточивший нож. Он тоже гадает по птицам. Птицы — вестники яблочного мира. Месяц пишет о птицах.

Этрусские гадатели и древние римляне смотрели на полёт орла. Другие птицы интересовали их, но орёл царил, и потому человеческий жрец смотрел на царя птиц. Но царское время прошло, птицы состарились — появились «Старые птицы»

На молодые леса
опускаются птицы.
Их старость как тайная страсть
стала так необъятна,
что каждая звонница
в каждой священной столице
зовёт их обратно.
Но им не вернуться обратно.


Древний ирландец смотрел на воронов — жрецов среди птиц. То была эпоха-отражение: царь людей смотрел на жреца птиц. Принцесса Дейдре предсказала судьбу по поведению ворона, в час первого снега опустившегося у ног её приёмного отца, готовящего кровавую жертву.

А помнишь,
тропический шорох ночного Эдема?
«Ни ты, и ни я, мы — не ведали где мы».
Слетят монастырские крохи
В ноябрьском вздохе.
Султаны раздарят свои золотые гаремы.


Те же «Старые птицы». Вадим Месяц пишет, как писал бы Андрей Тарковский своего «Андрея Рублёва» в стихаx — с необходимыми анахронизмами. Но каждый из них стоит на единственном и свойственном только ему месте, и в необходимом числе. Если птицы, то уж конечно и султаны, и гаремы. Каждая из птиц — жрец, султан. И у неё есть свой гарем. Птица деспотична. Стихотворение медленно снижается, но не торопится сесть, как парение усталой или слишком сытой птицы.

Птицы возникают в поэзии Вадима Месяца поминутно. Стоит подумать, и вот они. В «Безумном Рыбаке»: отморозит гребень петух певучий, в уютном гнезде соловей, павлин, голубь иного мира, царь-снигирь. В «Цыганском хелебе»: влюблённый в синицу гном, перья лебедя (совсем Тарковский). В этой книге целый раздел называется: час приземления птиц. в «Норумбеге»: голубь, свивающий гнездо в человеке. Ирландское предание, связанное с рождением любимца легенд короля Конхобара, повествует о нашествии птиц, после которого Несс зачала короля. Рождение короля Конайре в «Разрешении дома Да Дерга» возвещает сам Луг, возникающий в окружении птичьей стаи. В «Болезни Кухулина» главный герой встречает возлюбленную, сбросившую птичье оперение. Птицы — вестники страны мёртвых. Но ведь мёртвых у Бога нет. Скорее, это жители августовской яблочной страны:

когда ранним утром печальной волной прибьёт
к острову Яблок царский дубовый гроб
.


Мёртвые в поэзи Месяца живы, чему свидетельство и птицы и — как птицы — посвящения друзьям, опередившим на пути познания.

У мёртвых тоже есть царь.
Теперь им умер мой брат.
Звездою Лувияарь
Очерчен его закат.


Мёртвые приходят к людям, если верить Месяцу, как птицы и как рыбы. Рыбы у него — птицы наоборот, это подводные птицы. Это и предметы охоты, и пища человека. Поедание птицы или рыбы — как приобщение к божеству. И птицы, и рыбы — близнецы. Высокое и строгое единодушие. Он был — теперь я есть. Не могу — но он как царь — там — поможет. В «Безумном рыбаке» — раздел «Свидания с братом» и особенно стихотворение «Бибракт» (глаза как чёрные ягоды) — диалог живого и... живого иначе. Последний выше и сильне. В «Новом Ерусалиме» — «Отцовский клад». Герой-рассказчик почти не отличает себя от своего умершего (но живого) брата. Две жизни, связанные цепочкой из алого золота.

«Гусиный пригород» выступает из всей птичье-рыбьей темы как вожак. Стихотворение (сжатая поэма) о вожаке. О человеке, вступившем в гусиную стаю. И ставшем вожаком гусей. Интересен выбор птицы: гусь. Северная птица, птица Хельвига из Норумбеги. Но это не орёл, не ворон и не лебедь. Это птица-обыватель. Цари и жрецы смеются над этой птицей, но она зла. О такой говорят: непотопляемая. И точно: гусь — водоплавающая птица. Это уже современный человек, это существо любящее удобства. Птица гусь вынослива и инертна, как немецкий обыватель накануне прихода в класти Гитлера. Так что человек, утомлённый современным миром, может показаться ей голодным германским пролетариатом. Начинается поединок двух вожаков: человека и птицы. «Гусиный пригород» — венец птичьей темы в поэзии Месяца. Но не её завершение. В птицах, изображённых Месяцем — современность. Крушение цивилизации и смех древности над настоящим.




без числа

*
Перечитывая недавно написанные стихи: сейчас бы так писать не стала. Мне думается, стихотворение записать целиком нельзя. Есть нечто перед его началом, отверстие в середине и нечто после конца. Но записанное стихотворение &mdash вполне самостоятельное существо.

О Пушкине. Его ноябрьский пейзаж: встаёт заря во мгле холодной — мне нравился всегда. И сейчас в местном парке — как Пушкин. Поздний, англоман. Иней на зелёном, уже сухом и суконно-бархатном. Свёрнутые в клубки ещё зелёные листья. Полупрозрачная рощица вокруг храма и Яуза, уже в декоративном бетоне. Пушкин ведь поэт скупой и острый. Если в двадцатом столетии он мог быть далёк — двадцатый век — время изобильной строчки, бродской августовской сливы. То словесные клинки Пушкина теперь — как необходимые сетевые инструменты. Впрочем, и всё двадцатое столетие в этом: вновь я посетил...

Готовлю новую подборку Вадима Месяца. Удивительные стихи, им отчего-то сразу веришь.

Казанская прошла под знаком тишины и победы. Лучше не говорить о людях вовсе. По крайней мере, надо попробовать.






*
Есть жажда к стихам, они обладают свойствами воды. Когда внутри, в сердце есть поэзия, то записывать её кажется нелепым, не обязательным. С компьютером проще: вроде как и не записываешь, а так, играешь. Бумага и чернила относятся к стихам совсем иначе, они требуют чёткой формы. Поэзия счастлива в авторе, как молодая поселянка у барина, пока не попадает в королевство кривых зеркал. Мысль о том, что гениальное стихотворение не возникает по желанию, каждый день, можно испоганить столькими способами, что лучше вообще не думать. Или ещё: поэту необходимо выступать перед публикой. Бывают периоды, когда частые выступления необходимы. Из этого можно сделать нелепейший рецепт, что выступать надо раз в 2 или 3 года. Единственной нитью, возвращающей поэта в себя, остаётся поэзия. Всё остальное не имеет значения, и как мне видится, именно сейчас, на трудном осеннем отрезке. Лучше не смотреть ни направо, ни налево. Нелепы как неизданные книги стихов, так и публикации. Ещё нелепее рецензии в прессе. Об остальном (это могут быть и премии) и говорить стыдно. Но таковы законы движения, которые все мы вдруг ощутили: было одно лицо, стало другое. Был один характер, после посещения психотерапевта стал другим. Из вышесказанно следует экклизиастическое: всё суета. Или пушкинское: цвёл юноша вечор, а нынче умер. Не следует. Есть момент покоя, из него растёт новое движение. Так что: куда ж нам плыть?

Ноябрь надеюсь встретить публикацией части «Норумбеги» Вадима Месяца, сюитой Сергея Завьялова «Сквозь зубы» и несколькими своими стихотоврениями. Сбор материалов для рождественской публикации заканчиваю первого декабря.

Сегодняшний день началася поздно, около восьми пополудни. Завтра собираюсь на литургию.

*
На протяжении всего Дневника трясу древком с куцым знаменем нового андеграунда. Но то были только детские трубилки. А вот сейчас, спустя три книги и невесть сколько журнальных рес-публикаций, гораздо более страшно остаться в одиночестве (как автору). Подполье, немое и глухое, ещё поживёт.



без числа

*
Пересмотрела «Гамлет» Григория Козинцева 1964 года, с Вертинской и Смоктуновским. Готический, действительно готический фильм. Для отечественных готов должно быть любимое кино. Костюмы и пейзажи намеренно театральны, неестественны и тем величественны. Очень понравились съёмки моря, как и в «Короле Лире», и неба. Как дыхание рыдающего человека. После смерти Полония, на похороны, Офелию одевают в корсет и кринолин, как в латы; это очень сильный момент. Чёрное платье, огромная тонкая вуаль, в которой Офелия запутывается как в сетях. Можно предположить, что из таких метафор: вуаль — безумие, смерть — росло кинематографическое сновидение Тарковского. Гамлет дерётся на шпагах прекрасно. Бросается на гобелен, за которым скрыт Полоний, как настоящий фехтовальщик. Трудно согласиться, что есть и было более подходящее лицо и тело для Гамлета, чем Смоктуновский. Гамлет должен был светел и противен. Но всё же это Смоктуновский, а не Гамлет. Чувствуется, что играет ещё молодой актёр. Много жара, много нервов и безразличие к партнёрам. Последний момент очень гамлетовский. В некоторых эпизодах (беседа с королевой и убийство Полония, диалог с Офелией) уже виден неторопливый, чуть подрагивающий почерк мастера. Фильм до жути претенциозен, полон атмосферой шестидесятых (полумёртвые души, разруха, ведь что тогда в деревнях было), и обладает единственностью, а это ценно. У этой постановки «Гамлета» не может быть вариантов. Фильм более скупой, чем «Король Лир», но более мощный. Это и утопия, и трагифарс, и действительно Шекспир.

Впервые посмотрела «Андрея Рублёва». Превосходная картина. Тарковский предлагает нечто вроде нового жанра. Одна из новелл называется «Страсти по Андрею». В целом весь фильм — видение об Андрее Рублёве. Видение не современника Андрея, а человека двадцатого столетия, знакомого со множестовм бытовых и не бытовых моментов, которых в начале пятнадцатого столетия не было. И не знакомого мо множеством явлений того времени. Расхождения с действительностью, за которые фильм ругали и ругают те, кто в кино ничего не понимает (а так же в истории), создают особое пространство художника. Например, колокол. Начало пятнадцатого столетия на Руси — царство била, деревянного или металлического. Так что Тарковский, может, изобразил отлитие первого колокола на Руси. Картошка тоже не лишняя. Монахи начала пятнадцатого столетия о ней не знают, так что ели, должно быть, печёную репку или свеколку. Но Тарковский, живший в 20 столетии, о картошке знает. И он в этом сне об Андрее Рублёве видит картошку. Или ещё: язычники, празднующие Ивана Купала. Вряд ли в пятнадцатом столетии такие празднества были. Но Тарковский пишет о Руси, связанной кровно как с христианством, так и с язычеством. И о любви. Главный герой такой, каким и долен быть: один из многих, но на свой лад. Об историческом Андрее Рублёве сведений почти нет, и потому однозначная оценка: как администратора или только иконописца — невозможна. Но Рублёв Тарковского — икона художника, живущего в России. Смотрела все новеллы, на одном дыхании. Лучше разве только «Солярис». Выспренные диалоги о Руси, произносимые главным героем, мало впечатляют. Фильм, на мой взгляд, выражает вовсе не ту боль о Руси, которую ему приписывают. Он говорит о том, что скорби идут к скорбям, а дар — к дару. Однако обилие эстетических объектов порой утомляет: вода, перья, убитая птица, убитый ученик.




без числа

*
Короткая заметка о Юникасте-2. Возникновение числа возле названия уже настораживает. Я смогла выдержать только самое начало вечера и три первых выступления: слово ведущего, Фёдора Васильева, выступление Олега Пащенко и выступление незнакомой мне Аше Гарридо. И ушла вовсе не потому, что чувствовала себя очнь плохо или по какой иной необходимости. А просто потому что не хотела сидеть на скучнейшем вечере в душном маленьком помещении. По сути получилась чуть подкрашеннная копия вечеров ОГИ. На первый Юникаст поэты приходили как овечки, желая погреться стихами, жались друг к другу. На нынешнем были только километры необязательных звуков и слов. Само помещение Экслибриса, как мне показалось, вообще не предназначено для проведения литературных мероприятий.


АНТОЛОГИЯ ОДНОЙ ПЕСНИ
«HOUSE OF THE RISING SUN»

Наиболее известны у нас два исполнения. Первое — Эрика Бёрдона с «Энималз» и второе — Нины Симон. Пишу намеренно не отыскав текста, чтобы проверить себя, намеренно не выясняя, чьё исполнение ещё известно и достойно внимания. Впрочем, текст и исполнения песни надо зафиксировать. Песня родилась примерно в середине 20 столетия, возможно, как песня эмигранта. Герой-рассказчик вспоминает детство и первые опыты самостоятельного бытия. Вспоминает о матери, красивой женщине, однажды подарившей ему новые синие джинсы. Об отце, любившем азартные игры и пропавшем в Нью-Орлеане. О том, как рано ему самому пришлось подумать о насущном куске. И о том, что он хотел бы завершить свое бытие в Доме Восходящего Солнца. Песню эту знали все соискатели американской эстрады шестидесятых. Её называли песенкой-шлюхой, потому что на прослушивании именно «Дом восходящего солнца» пели чаще всего. Примерно в одно время её исполнили Мэриэн Фэйтфул, супруга Мика Джаггера, и (чуть раньше) «Джорди». Последняя была добротной блюзовой командой, но записей оставила крайне мало и в Союзе почти не известна (поклон Росту Звездинскому). Очень популярно в Америке исполнение Джоан Баэз, сейчас оно доступно и нам. Оно действительно превосходно. Нина Симон исполнила «Дом восходящего солнца» кажется в 1961 году, в Уллиджгейте. Если все исполнители ведут композицию примерно в одном ритме (Баэз, Бёрдон и Фэйтфул), то Нина Симон делает нечто совершенно другое; и песню не узнать. Она поёт раза в два медленнее, чем привычно любителям экстремального вокала лидера Зверей или мексиканской дивы, будто бы вяло. По мере разворачивания сюжетов, текстового и музыкального, становится ясно, что слушатель не ведомо как оказался на ритуальном собрании негров и сейчас невесть что будет. Взрываются все службы безопасности и освобождается мощный ночной ужас, становится даже холодно. Глухие ударные и низкая, редкая гитара подчёркивают мрачноватое настроение композиции. Исполнители изменяют слова по своему усмотрению, но в целом содеражение сохраняется. Однако если Бёрдон в кульминационном периоде обращается к матери, Баэз и Симон обращаются к сестре.

Исполнение Бёрдона наиболее яркое, как бы не спорили поклонники «Джорди». Ведь песню нужно любить. «Дом восходящего солнца» — то произведение, которое без огромной любви к нему не исполнишь. Бёрдон обожал чёрную музыку и чувствовал её — но к «Дому восходящего солнца» у него была слабость. Начинается композиция с тяжеловатых, но гладких, как муаровая ткань, аккордов, которые у многих сейчас могут вызывать и смех, как детские воспоминания. На четвёртом углу квадрата вступает вокал, балладно, размеренно, не предвещая грядущей бури. Вдруг, на второй строке, Бёрдон жёстко форсирует голос. Возникает прыжок против течения баллады. Потом вся композиция идёт как цунами, так, что почти виден иссякающий голос. В кульминации, ближе к финалу, возникает торжественная пауза. В тексте на этом месте стоит обращение: мама (дитя-сестра), скажи мне, что же нам делать. Из сопровождающих инструментов — только гитара. Две, максимум — три. Никакой губной гармошки, никакого баса, никаких драмсов. В мире высокой рок-музыки (Блэк Сэббэт, Дип папл и др.) такое явление не было бы возможно. Рок любил костюм, а эта песня всегда почти нагая. Она слишком сурова для театрализованного рок-выступления. Однако эта композиция — «Дом восходящего солнца» — превосходно слушается и любима сейчас. В Союзе эпохи распада бытовала глуповатая уличная легенда (впрочем, не лишённая медицинского обоснования), что это песня умирающего от героина наркомана. Не думаю.




без числа

*
Из последних впечатлений. За год вышли «Уроки святости» и «Похвала бессоннице». Никаких действий не предприняла, чтобы огранизовать вечер по той или по другой книге. Ручаться не могу, что вечеров не будет, но сейчас нет и предложений. Ни ко мне, ни от меня. Что же, это можно считать сознательным поступком.


АНТОЛОГИЯ ОДНОЙ ПЕСНИ
«ДВЕ ТЫСЯЧИ ПЕРВЫЙ ГОД», «КРЕМАТОРИЙ»

Отношение к «Крематорию» на протяжении двадцати лет изменялось несколько раз. От чувства просветления и горечи — до яростного неприятия. От «Эй вы, пещерные люди», «Америки» — до «Маленькой девочки» и «Клубники со льдом». При этом даже в периоды восторга было чувство неудовлетворения, обмана, насмешки. Звук плотный, поглощающий. Что-то от «Павловс Дог», что-то от «Мазэ ов инвеншн» Заппы. Но аляповато и очень ритм-н-блюзово. Не могла представить, что пожилой Григорян так похож на Градского. Насколько не могла слушать ранний, настолько же (и сравнительно недавно) приняла поздний. «Две тысячи первый год» — необычная композиция даже для «Крематория». В музыке — всегда Америка; самая американская комнада, играющая на русском языке. Нервная, дёрганная гитара, гремящие невпопад драмсы, а порой и глубокий как тоннель бас, а в акустике — захлёбывающаяся скрипка. В «Две тысячи первом» музыка не разлетается, а сворачивается в ракушку. Глухой бас ведёт всё музыкальное действо, так, что вокал Григоряна отходит на второй план, и это прекрасно. Потому что долетающие из шоссейного гула слова запоминаются сразу. Первый период выполняет роль двери: войду с бычком в зубах в 2001 год. Посмеиваешься: что-то будет потом. Далее: за мной по пятам катятся танки. В этом, центральном, периоде возникает интересная осечка рифм: (в тупике —) наркоман — (он сидит в шезлонге и курит) дрянь. Внимательный слушатель спросит: почему не план? Очевидно же, что план! Нет, в том-то и дело, что не план, а дрянь (даже не шмаль). Однако в середине припева тема возникает снова: снов малиновый туман. Более точная, но чрезвычайно замедленная, как реакция человека под наркозом, рифма. Далее в припеве эти осечки, уже не так выраженные, повторяются. И третья, венчающая композицию часть: в моей душе нет паутины и грязи. Три части, скаральное число, триодь. Вход, столкновение и выход. Три картины, три состояния. предположений может быть сколько угодно. Однако во всех трёх вырисовывается характер героя: отчаянный, не готовый к решительный действиям и беззащитный. Композиция решена на контарсте: катящегося, торопливого баса и восторженной до отчаяния мелодии припева, который не повторяется. Единственный раз на концерте «Крематория» была осенью 1994 в клубе «Не бей копытом». Тогда я их сильно не любила, считала попсой. Впечатление однако было — тоже сильное. Говорят, в записи первых альбомов принимал участие скрипач-олигофрен. Можно поверить, слушая отчаянное соло в «Кошке».




без числа

*
Гесперийские речения — отражение в моих стихах. Возьму два примера. Первый — 1997 г., «Сказка про зело царя Ивана». Это зело, кажется, не на месте, и оттого страдает. Слово смешно в названии. Горе, беда, мука, скорбь — уместно. Но полугамотное зело — нет. Церковнославянского не знала толком. А без него невозможно проникнуть в языковую сферу описываемого события. В сказке речь шла о городских блаженных и покинутых царём воинах, образовавших поселение у Азовского моря. Блаженных два; один видит святого Пантелеимона, мощи которого привезли с Афона в Московию. Год написания — 1996. Весной, ещё не закончилась Пасха, в Москву действительно привезли мощи Св. вмч. Пантелеимона. Однако в названии без «зела» обойтись нельзя было. Читала 17 кафизму, 118 псалом: не остави мене до зела. Зело — конец, смерть, исход, кончина. Последнее мне видится более точным переводом. Слово это: зело — вполне могло войти в речь и стать синтагмой. «Ну вот и смерть моя пришла» — «до самой смерти» — «до зела», «зело тяжко». Блаженные и воины, а так же весь мир сказки, потешный, ярмарочный, простых слов не хотели. Если горе, то горе-злосчастье, и впридачу. Когда я читала отрывки из сказки на декабрьском 1999 авторнике, Иван Ахметьев спросил: а вы точно правильно употребляете слово зело? Мне нечего было сказать ему, только цитату из 118 псалма: не остави мене до зела. Сказка про царя Ивана помещена мною в сборник «Третий голос», вышедший в 2000 г. На обложке, мной же и нарисованной, красовалась любопытная ошибка. Словаря церковнославянского под рукой не было, интернета тоже. В библиотеку не пошла. Думала, какая же буква: слово или зело — пишется в конце слова голос. Конечно, слово. Но что-то меня растревожило, и я написала зело. Голоз. Однако это зело в моём написании оказалось очень похожим на латинскую эс. Две эти ошибки: зело и зело — мне видятся совершенно гесперийскими.


Пролог Блаженного

Аз худый, а жилось мне сладко,
аки по суху — по воде,
за стеной золотою садик.
А над садиком — облак хлеба,
в стенках белых — ребро алмазно,
шесть — десную, и пять — ошую.
За той стенкою сердце стонет:
— О как люди меня поили,
как стелили — нигде не мягче!
Аз, худый, умоляю смерти.
Ныне в землю мое дыханье,
подошло мне зело отныне,
то зело мое здесь примерзло,
аки свин неразумный к ветху.



Через десять лет со мной приключилось нечто подобное. В 2008, когда писала «Девичий складень», церковнославянский знала получше, и конечно ошую от шуйцы отличить могла. Ошую — слева, шуйща — левая рука (князь Шуйский!), ошуйцу — по левую руку.

А у Василисы Премудрой на плечах сидят птицы:
Опричь Сирин с Гамаюном, ошуйцу Алконост.


«Падут от страны твоей тысяща, и тьма — одесную тебе; к тебе же не приближатся», псалом 90. «От страны» — вокруг, возле. Но особо псалмопевец выделяет десную — правую сторону. В правой держат оружие. Правая сторона — образ справедливости и силы. Птицы опричь Василисы — её защита и оборона. Особенно выделяется Алконост, он по левую руку (возможно, что даже на плече сидит). Левая сторона традиционно считатется стороной слабой, но и стороной сердца. Так что при всей варварской пышности форм словоупотребление верное. Но это — гесперизм.

Не могу сказать, что все варваризмы в моих стихах так же точны. Однако мне очень важно отличать небрежность случайную от намеренной.




без числа

*
Понемногу продолжаю чтение «Гесперийских речений». Пока читаю вводные материалы, до самого текста ещё не добралась. В гесперийском языке сочетались совершенство и варварство. Они низводили собственные имена до нарицательных, чтобы возникла святыня. Они помещали классичсекий корень в варварский сосуд суффиксов, чтобы слово-пришелец предстало во всей ломаной красоте. Мне думается, гесперийский язык — не просто игра ума или безумие поклонников Вергилия и Исодора Севильского. В словотворчестве гесперистов много любви, как мне видится. Такое не потворяется.

Капельницы закончились. Два посещения, нынче и завтра, пропустила, оставив в процедурном больницы четыре ампулы кавинтона, две церебролизина и шесть мильгамы. Лечение обладает двумя сильными сторонами. Одна эйфорическая, другая болезненная. Обе сказываются тут же. Лечиться очень тяжело.

О любви. Апостол был прав, когда писал о страхе как о противоположности любви. Страх ведь не только боязнь, это и безразличие. Но человеческая любовь всегда эгоистична. В моей судьбе так повелось, что все, кого я любила, начинали мною тяготиться. После расставания судьбы изменялись. Но счастье оставалось со мною. Слышала, что Нептун сбивает с орбиты Уран. Во мне есть непреодолимая сила, но я не исследую, что это.


АНТОЛОГИЯ ОДНОЙ ПЕСНИ

Придумала новый жанр: антология одной песни. Вот пробная запись. Начну с «ДДТ». Не потому, что это самя любимая команда и музыка. Но для разминки жанра подойдёт как никакая другая. В текстах и музыке «ДДТ» хорошо видны контрасты, фактура песни графична и мастерски сделана. Это творения, по которым хорошо учиться: как сделать песню, похожую на дворовую, но искусную и эстетически оригинальную. Никогда не поверю в наивность искусства Шевчука. Шевчук искусен и в своих неряшливых текстах, и в неряшливой музыке. Вот «Новая жизнь». Песня растёт из рефрена, в котором только и есть, что сказанное неподражаемым голосом: «но-о-овая жизнь». И чем больше спотыкаешься на нелепых словах рефрена: растеклась по ларькам, по базарам — никогда не даётся даром, — тем большее значение приобретает голос, похожий на старую саблю. Голос идёт сквозь все сферы восприятия, в нём и есть та самая новая жизнь, о которой поётся в песне, а слоганы: растеклась — не даётся — опадают как шелуха. Нельзя сказать, что нелепые фразы выбраны Шевчуком намеренно. Но это необходимые внешние раздражители. Начало композиции запоминается и действительно прекрасно: потрёпанная новая романтика. Глубоко и на хорошей скорости, подготавливает к приходу вокала. Периоды тесные, перегруженные ненужными словами и едва ли не бытовыми афоризмами. Однако рваные, с окнами. Имено эти мелодически прелестные окна и рисуют новую жизнь. Нелепейший женский хор в конце рефрена завершает ироническую картину, так что становится ясно: сам автор и исполнитель мало верит в эту самую новую жизнь. Но она манит и влечёт. Но-о-овая жизнь. Посидим, помолчим — ни о чём.




без числа

*
К предыдущей записи, о снах. То был сон-напутствие. Сейчас уже видно и шоссе, из сна, и ***: провожает.

*
Пересматривала стихи двух-трёхлетней давности. Тогда не казалось, что в них столько пышности. Пышность, особено избыточная, барочная пышность — не противоречит моим представлениям о прекрасной поэзии, но основа пышности — строгость. Мне нравится скупость и роскошь вместе. Между ними не вижу противоречия. Наиболее органично эти два качества соединились в стиле ампир. Некоторые из перечитанных стихотворений чрезмерно и неоправданно пышны. Прошлась косой по всей пашне. Удивительно, раньше свои стихи так не чувствовала, дралась за каждое слово. Теперь нет, и вовсе не потому, что меньше люблю свои стихи или пишу небрежнее. Потому что прочувствовала отличие. Изобилие словесных украшений простительно в большм стихотворении, пёстром и многословном. Оно утомляет, как всё большое, но в нём есть смысл: занимающие огромное пространство словесные картины. Но вот в стихотворении 24 строки (уже из числа можно сделать жанр) лишнее слово ужасает и кажется нелепым. Бывают стихи, и таких сейчас особенно много, что состоят только из лишних слов. Они могут вызывать удивление: надо же, как наверчено. Но восторга не вызывут.




без числа

*
Обычно сны не записываю — сны для меня очень мало значат. Не доверяю рассказам других людей о снах, не верю снам, которые сбываются. Сон ведь — подобие смерти. Мне видится, что не только смерти как таковой (опытные люди имели в виду вовсе не простые внешние признаки: закрытые глаза, неподвижность тела, изменение дыхания), а той новой жизни, которой человек (и я не исключение) боится. Однако бывают сны, приходящие вопреки сложившимся у человечества представлениям о снах. Как поворот ритма и мелодии, как переход из тональности в тональность. Вот и сегодня такой приснился. Отдыхала после капельницы, уже дома. Первое замечание: могли повлиять лекарства. Физраствор оказывает расслабляющее и успокаивающее действие. Да, в прошлые годы в больнице именно после капельницы мне порой приходили очень интересные картины. Так я увидела «Хроники времён Артура Британского». Но сегодня был случай совершенно особенный. Я долгое время ждала и молилась о разрешении некоторого вопроса, очень для меня важного: жить невозможно. Наяву, уже без всякого видения, мне предлагались средства к разрешению этого вопроса. Но к ним прибегать не стоило. Почему — поняла после. Каждое предложение сопровождал клубок обстоятельств, которые (обстоятельства) однозначно понять нельзя было. То ли вследствие зыбкости средства, то клубок уже был готов к тому времени, когда я узнавала об этом средстве. Вот эта неясность во мне отзывалась ленью и тоской. Было и чувство обмана. Но сегодняшний сон — как звонок в будущее. И я уже начеку.

Снится город, на который я смотрю с довольно высокой эстакады. Похоже на Нью-Йорк, но это мог быть и город из «Соляриса» Тарковского. Часть эстакады, на которой нахожусь, и есть моё жизненное пространство, мой дом. Я тщательно мою пол, тру щёткой паркет, как перед приходом гостей. От занятия меня отрывает неожиданный взит отца В., которого про прежней моей церквной жизни помню и всегда добром вспоминаю. Его звали: В-младший. Он и в той жизни мне снился, и всегда в особенных снах. У нас общая и довольно сильная память: о покойном отце Василии Серебреникове. И любовь к нему. Но отец В. его хорошо знал, а я только книжку читала. Отец В. в своей обычной манере, довольно скоро, растормошив, сообщает, что мне надо готовиться ко крещению. Тут же происходит небольшое обсуждение, кто же пойдёт крёстным отцом. Отец В. указывает на ***, который возникает: в своей комнате, за столом — тут же. Город шумит, я со своей эстакады вижу его как на ладони. *** нельзя назвать неверующим человеком, но в роли моего крёстного отца смотреться будет странно. Мне как раз не хватало сообщения о начале перемены. Теперь знаю, что да. Но снам всё равно верить нельзя.

*
Избранные стиховторения из книги Елены Сунцовой «Голоса на воде». Лни действительно изобилуют образами водной стихии: океан, дождь, колодец, брызги, снег. Это стихи элементарные и игривые. Например, «on the water» — «стелющийся, идущий по», «над». Голоса по-над вододю. Водяные или русалки? Или шум омута? Сунцова минует водоворот; обходит его. Кончечно, для сохранения правильного фарватера надо бы назвать: голоса над водой. Нет, Сунцова идёт в обход. На воде — на молоке, на вине. Получаются термически обработанные голоса. Записанная кулинарная партия или нотный рецепт. В книге действительно очень много музыки.


Здравствуй, горло расстояний.
Празднуй, музыка и дух
одного из двух сияний.
Поглоти одно из двух.



Вода — это и материал, в котором остались голоса, — водяной диск, жидкий винил. Книга — как вытяжка из голосов. Поклон (не без мягкого юмора, который в книге присутствует) «Голосам говорят» Анастасии Афанасьевой. Порой горомоздкие (рококо) стихи Афанасьевой получают ампирную перчатку Сунцовой. Это стихи нарочито простые, нарочито небольшие, намоченные, как бальное платье, для того, чтобы сохранить рисунок складок. Они лёгкие, текучие — и потому мне нравятся. Ампир — эпоха молодости. В семьдесят лет стыдно не быть молодым человеком. Тридцатилетняя женщина (поклон Бальзаку) пишет как шестнадцатилетняя. Это ужасно, это катастрофа — но поэтесса уходит сквозь это не вовремя разыгравшееся детство в мир, где возможно безоглядое доверие. И тут уже детства нет, а есть очень большие вещи, стоящие очень далеко друг от друга.


***
И волна ли или нам и
ветер врёт, напомни,
пели, верили, не знали,
плакали о ком ли.

По живому морем небу
догуляв счастливо,
так не берег ждёт ковчега,
голубя — олива.



Солнца шёрстка, самолёт качает белым подбородком — эти образы уместны в детской поэзии. Но в них слышится интонация матери. Мать с ребёнком говорит по-детски. Ритмически строчка о самолёте воспроизводит мандельштамовское: «пароходик с петухами по небу плывёт» и мамоновское: «летит по небу самолёт, но он не сядет никуда». В песне Армена Григоряна «2001 год» тоже упоминается самолёт. Это и «Забриски Пойнт», и роковой самолёт, пролетевший 11 сентября 2001 над Нью-Йорком. Багаж Сунцовой-поэта небольшой, но в нём есть всё необходимое. Так и должно быть у настоящего путешественника. Ведь настоящий путешественник не тот, кто побывал во всех краях света и описал все города, что видел. А тот, у кого есть своя страна. Она всегда одна, но у неё (тоже признак путешественника) есть отражение. Для героини Сунцовой это Америка, страна-индеанка, похожая на подростка:


Это как раковины в песку,
гребень волны шихана,
долгий, глубокий рисунок скул
берега океана.



и её отражение:


***
Жёлтые деревья,
чёрные такси
(это не в России),
статуя Минервы.

Холодок по коже
каменной, дублёной.
Выдохнула: — Боже,
помнишь, я с продлёнки

топаю из школы,
«Книги», «Трикотаж».
Ноги на приколе.
Верю, что не дашь.



Некоторые стихотворения напомнили мне раннего Вордсворта.




без числа

*
Первая половина дня была ясной, во второй шёл дождь. Парк прекрасен, так, что и забываешь о Московских улицах. На литургии не была, ибо заснула только под утро. Но вчера была на всенощной в московской резиденции Преподобного, в Митрополичьих палатах. Удивительно, как там сохранились осколочки прежней лавры. Странные бабульки, круглолицые монахини и рясофорные послушники с лицами как полевые цветы. Праздник похож на летний вкус чёрной смородины, царский.

*
Что бы ни сказал поэт, слово оборачивается против него. Но ведь каждый смелый человек немного поэт.

Два урока: не брать и не возмущаться — сейчас для меня самые сложные. Есть третий, ещё более сложный, потому и не назвала его сразу. Это урок молчания. Обуздавший уста — обуздает бурю. Их исполнение сложнее оттого, что поводов для приобретения, возмущения и болтовни немного.

*
Завтра — Апостола и Евангелиста Иоанна Богослова. И двадцать первая глава Евангелия от Иоанна. Удивительное совпадение! Зато сегодня — 17 кафизма. Санаксарский старец рассказывал, что у каждой кафизмы свой цвет и своя аранжировка. Это верно. Они действительно разные. Седьмая и тринадцатая — царственные, праздничные. Восьмая, одиннадцатая и восемнадцатая — отдых после победы. А говорят, есть мажорные и минорные триады кафизм. Когда-то я помнила, какие. О семнадцатой говорят как о солнце Псалтири. Я отчего-то всегда больше льнула к восемнадцатой. Семнадцатую очень люблю, читаю как в омут, без отрыва, некоторые места знаю наизусть. Но какой же трудный всегда этот день!

*
«Чёрное солнце времени» Евгении Извариной — подборка саморазболачительная. Несколько изменяет образ Извариной-лирика, мастера «азбучной вязи». Образ спасающейся, в чём была, от пожара — страны, себя самой как страны — над всеми стихотворениями. Здесь Ахмадуллина и Самойлов, а так же Цвтеков и Гандельсман. Именно такую поэзию я назвала бы декадентской. Она стоит на краю скалы безвременья над бездной исчезновения. Её можно назвать искренней, от сердца, но это не так. Это ломаная, манерная мелодия, в которой есть то, чего больше нигде нет: фактура, выпуклости слова. Это саморазоблачительная поэзия и она превосходна там, где нужно красивое самоосуждение. Именно в этой красивости (красота ведь с точки зрения этой поэзии ужасна) есть честность. Вряд ли кто сможет в здравом уме и твёрдой памяти сказать:


время переходило границу плача… —
так мы меняем таинство на свободу,
знаки Творцу подаём, ничего не знача…



Поэзия Евгении Извариной мне нравится там, где лирика уступает место опыту. На границе. Ни та, ни другая область не смогут принять это эфемерное и прекрасное образование. Центральные образы (женский и мужской) напомнили мне об ирландских преданиях. Бывает, что человек сталкивается с тем, что превосходит его силы. В этих стихах есть ощущение касания сил, превосходящих силы поэтического «я».




без числа

*
Возмущённое, после утренней усталости: если и можно найти концы, то их с концами не состыковать. Любое начинание, мощно взметнувшееся, хиреет. Я превратилась в вещество, которое можно намазывать на хлеб.




без числа

На Середине мира появилась страница «главного уральского поэта» Алексея Леонидовича Решетова. Пока составляла подборку, прочитала всю книгу с удовольствием. Поскупилась; теперь жалею, что из десятка лирических стихотворений выбрала только два-три. Представляю себе Есенина, только бледного, и вместе с тем более плотного. Лесного человека (каким он и кажется на фотографиях). Красноватый, заревой оттенок (советский, но это не важно) не раздаржает, а скорее оттеняет тревожную глубину этой поэзии. Вот пример: если и могу читать рифмованный стих, то только такой. Но ведь какое пламя нужно в сердечной шахте, чтобы писать о России, о ржи, о матери и войне так, как будто это не заказ, а твоё родное. И нужна очень высокая культура, изысканное и чуткое сложение души. Решетов прекрасен. Не вижу причин не сравнивать его масштаб с масштабом Вениамина Блаженного или Константина Васильева.


***
Какая удачная месть
За плод запрещенного древа!..
Не вырвут в гостинице мест
Адам и смущенная Ева.
Не будет влюбленным брони,
Пока существует природа,
И боже тебя сохрани
Коснуться запретного плода!
Присядете вы на скамью,
Усталые, полуживые,
Но как охраняют семью
На каждом углу постовые!
Конечно, вас выручит друг,
Уж он не откажет в привете,
Но тут обнаружится вдруг,
Что он не на этой планете.
Тогда остается вокзал...
Но что вспоминать о вокзале?
Ведь я ничего не сказал.
И вы ничего не сказали.



*
Содержание октябрьского номера Середины мира: Евгения Изварина, стихотворения лета 2009, Елена Сунцова, из новой книги «Голоса на воде», рецензия Данилы Давыдова на «Похвалу бессоннице» (впервые — в «Книжном обозрении»). Ожидаются избранные стихотворения Артёма Тасалова и Евгения Шелошина, Игоря Бобырева и других авторов, а так же эссеистика и проза. Отдельно: проза Андрея Таврова. Дневник продолжаю редактировать и навигацией занимаюсь.

*
Какие же пронзительные дни, какое освещение! Нет ничего величественнее осенней радуги. Игра лилово-лазурного и огненных тонов совершенная, неземная. Эти дни, до Покрова, удивительные. Так дерево склоняется под плодами, хотя в парке яркие кроны стали значительно реже. И всё-таки, как жить вне кадендаря...




без числа

expromt

*
Озноб вселенной, говорить с ним трудно,
живёт очеловеченным недугом.
Он капитан — воспоминаний судно
идёт от верфи поначалу туго.

Однако там, где мглу воды портовой
сменяет чернота воды вселенской,
мой капитан найдёт и час, и повод
явить себя и в разуме, и в блеске.

*
«Введенский» Ольги Мартыновой читающей публике известен давно. Эта маленькая поэма сочетает в себе и стихотворное произведение, и яркое изображение Введенского как явления природы, и ораторию, записанную и исполненную поэтическими средствами. Жанр маленькой поэмы — древний. Елена Шварц воссоздала его в современной поэзии. Ольга Мартынова, выходя из дверей этого жанра, вступает в совершенно другую жанровую область. Мартынова великолепна там, где возникают живые существа: рыбы, насекомые. Даже деревья у неё живые существа. «Кузнечик», помню, поразил меня как непрекращающееся шествие живых сущсетв. Даже ночь у Мартыновой — существо. Введенский не мог не отозваться на эти звуки. Мартынова — именно тот автор, который смог привлечь Введенского как явление природы, как привлекают дождь или ясную погоду и смогла выразить его в поэтическом звуке. «Введенского» мне хочется назвать не ораторией, а танцем. Танцем под пение. Пение Мартыновой и пение Введенского сродни друг другу. Их объединяет обертон грусти. Мартынова грустна как юный Гельдерлин, во всех стихах — и Введенский тоже.

Книги слоятся как рыбье мясо.
За белые жабры держу два тома,
Как из рыбных рядов покупку несу.
Я помню ещё, как они открывали серые рты,
Но тукнул продавец по темени —
И в чешуе нет больше хода времени.
Их казнь понятна и ясна,
ведь божий замысел — блесна,
а рыба — бог, но в то же время,
в каких-то сухопутных снах,
мне больно, будто бы — я стремя
сo шпорой-звездочкой в зубах,
и к нёбу ржавый шип приник.


Образ оглушённой рыбы можно применить к любой живой вещи, к любому живому существу. Для Ольги Мартыновой смерть — именно оглушение. И оглушённая рыба — апофеоз смерти. Книги подвержены чтению, и от этого гибнут. Пиканье инфракрасного датчика в буксторе — и трепет оглушённой рыбы. Звук в поэме Ольги Мартыновой идёт косо, немного хрипло, как у восточной певицы: божий замысел — блесна, (всё, что) сознанье наспех спутало, я — стремя. Поэт-женщина не стремится сыграть поэта-мужчину. Что в истории о Введенском, написанной женщиной, было бы разумно. Героиня-рассказчица не стремится походить на женские образы Введенского: светящуюся девушку, Софью, других. Она слушает Введенского: в отрывках из писем, в коротких замечаниях о Хармсе и Заболоцком. Ей будто неловко в мире Введенского (человек сидит, у него корабль над головой), но этот мир ей близок. Не смогу объяснить, почему и зачем, и не думаю, что очень нужно. Немецкого не знаю. Но когда-то мне попалось хорошее издание Гельдердина на немецком (и там, где он пишет под именем итальянца Скарданелли). Читала, не зная языка. Сначала думалось: это как Хлебников. Вот этот треугольник: Гельдерлин, Хлебников, Введенский —, из которых одна сторона во времени очень длинная (от Гельдерлина до Хлебниква), а две другие сравнительно короткие (Хлебников-Введенский), мне думается, является основой наиболее живучей и уместной современной поэзии. И это не ломка слов, не выкрученные вручную как простыня определения. Это тонкие сумерки в конце. В конце слова, фразы, мысли, строки, поэтического существа. У Ольги Мартыновой эти сумерки есть. Это и книги-русалки, и рыбье (русалочье) мясо страниц, и воздух-корова (почти Ригведа), и — в сумерках — выход к Песне Песней: городские стражи надо мной смеются. «Введенский» — поэма-влюблённость.

*
Сакраментальный вопрос: кого считать поэтом. Существо в существе, и это существо ведёт себя особенным образом, видит так и говорит сяк. Поэт, как и поэзия &mdash свидетельство.




без числа

*
Обновление храма; служба на Иерусалимском подворье обычно идёт пасхальным чином. Не знаю, как в этом году. Но память о радостности события осталась. Дни чудесные, лучшие, без всякого календаря: и весна, и лето, и зима. Вот только полношёкая улыбка грека-архимандрита запомнилась; играл, как дитя. А эти, дикирий и трикирий, сияли и воспламеняли самый воздых. Люди пополам с огнём, и никто не сгорел.

*
На Середине мира появилась подборка Ольги Мартыновой. О ней завтра.


*
Для младенческих уст этот куст. Для младенческих глаз.

До того, как пришёл Иисус. До того, как Он спас.
Есть Земля до названья Земли, вне названья,
где меня на меня извели, и меня на зиянье
изведут. Есть младенческий труд называнья впервые.


Пишет Гандельсман.


*
Собирая цветы, называй их: вот мальва! вот мак!
Это память о рае венчает вершину холма!
Не младенец, но ангел венчает вершину холма,
то не кровь на осоке, а в травах разросшийся мак!
Кто бы ни был, дитя или ангел, холмов этих пленник,
нас вершина холма заставляет упасть на колени,
на вершине холма опускаешься вдруг на колени
!

«Утро»

Писал Леонид Аронзон в 1966 году. Гандельсман не мог не знать этих стихов.

*
О тяжёлом наследии прекрасной империи. В Союзе принято было обучать детей игре на каком-либо инструменте. Особенно развита быля тяга к музыке в сфере гуманитарной. Лидировало фортепиано, потом — скрипка и виолончель. Но нередко трудящиеся на фабриках и заводах отдавали своих потомков в музыкальные школы. Есть одна особеннось хорошо воспитанных детей, взятая ими из дореволюционного времени: писать стихи. Как и дети дворян, многие советские дети писали стихи. Сейчас их называют поэтами.

Мотив о поэтах для поэтов. Есть поэты-композиторы. Есть арранжировщики и исполнители, есть только игроки. Аранжировщика любят, исполнитель имеет успех, композитору простительны недостатки в исполнении.

Продолжая сравнение с музыкой. Форшлаг в музыке — лёгкое подпрыгивание, лишние нотки перед первой долей, к ней относящиеся. В поэзии — то же подпрыгивание, гребешок в причёске, изящное спотыкание на первом икте. В Европе холодно — в Италии темно. Фиоритура в музыке — взрыв и неожиданный переход из ритма в ритм, который может сопровождаться и сменой тональности. В поэзии это почти то же, ярче всего выражается в метре и рифме. Как А, как башенный ответ: который час/ железной палкой сотни раз/ пересечённая игла/ пастух железный, что он пас. Диез в музыке — завышение на полтона, в поэзии — тоже повышение интонации. Меньшей — к большей. Ведь интонации в стихотворении как матрёшка, одна в другую. Обволакивающую, соединяющую всё стихотворение интонацию назову основным тоном. Однако в третьей или пятой строке она вдруг растёт как температура. О слёзы на глазах,/ Плач гнева и любви./ О Чехия в слезах,/ Испания в крови... Бемоль — наоборот, понижение основного тона в данной строке: и в музыке, и в поэзии. Строки всегда малы, это и ноты. Так запросто же! Дни рожденья есть!/ Скажи мне, тень, что ты к нему желала б./ Так легче жить, а то почти не снесть/ Пережитого слышащихся жалоб.




без числа
*
Уже просматривается край 2009 года, но для Середины мира времени нет. Волны сомнений то поднимаются, то умягчаются. Пусть, зато на губах привкус крупной соли. И сразу о Черноморском флоте. Как измучена Крымом и Чёрным морем, изъедена лимановой солью в детстве, так люблю Черноморский флот. Таких чудесных легенд ни одно военное образование не породило. Матрос Кошка, расцветший алыми цветами, Даша Севастопольская, которая носила воду бойцам, тяжелее турецких ядер. Обречённая красота Крымской компании, пророческие явления Русско-Турецкой войны (потом — Чечня). За всё не судите строго, но это батальное полотно я люблю не меньше Бородина и Куликова поля. Может быть, и больше, и ещё Шипку и Плевну. Храни Бог сорокалетние корабли Севастополя, я с ними.

*
О последних публикациях Середины мира. Очерки Евгении Извариной написаны, как говорит мне чувство, дрожащей рукой; это ценно и плохо. Текст слаб, но слаб как уставшее от непомерной дороги дитя. Что в нём привлекло меня и отчего я взяла все три части (делать мне больше нечего): направление взгляда. Евгения очень точно, хотя и дрожащей рукою, очертила разлом поэзии, падение, низвержение от романтизма (губительного для всего человечества, а у него меховая подоплёка сытого бесчувствия) — в общежитие советских лет (а это была мощная школа). Изварина пишет об измельчании масштаба поэта, а не о частностях, вырастающих до масштаба вселенной. Она уверяет в сакральности преданного детства — а изображает несоответствие автора его же представлению о поэте, а это к детству никакого отношения не имеет. «Но всплывают и отголоски более ранних впечатлений — конечно же, неосознанных, но сохранивших все подробности конкретного дня и часа:

Остов курицы на сковородке,
в кухне кафельный бродит сквозняк,
сводят руки погодные сводки
лучезарной программы «Маяк»»


Только беспомощный инфинитив: сводит руки погодные сводки — запоминается. Но запоминается как Вальсингам. Все сбивы и зигзаги очерка тем хороши, что несут непосредственное чувство автора к этим стихам, которые прекрасны в общаге литинститута или в кабаке, но вне времени и пространства не более чем пепел. Запечатлено во всех трёх работах чувство уходящего тепла. Через сеунду пепел остынет. Евгения держит над ним руку, сообщая ему своё тепло и сохраняя тепло умерших стихов. Особенно удачной показалась вторая часть, и потому я начала с неё публикацию.

*
Подборка «Весна» Алексея Рафиева настолько красива и претенциозна, что её трудно куда-либо спрятать. Рафиев пишет так, как писал бы всеми любимый известнейший поэт, для которого ещё одна премия не более чем оскорбление его величества. Я вам — а вы мне деньги. Но верстала её с радостью, читала всю и могу сказать, что читать её нужно. Это лирика, захватывет дух.

*
Есть молчаливая и тихая агрессия. Когда идёт на тебя тихая волна, трудно решить, как повести себя. Вынести напряжение, вызванное тихой агрессией, — самое трудное испытание. Возникновение вокруг тебя тихой агресси — признак; готовься умирать. Бездомные собаки, возможно, и небольшие, но даже одна может загрызть спящего человека. А долго бдящий впадает в исступление.




без числа

*
Вот и день осеннего равноденствия, без двадцати час. Новый год (церковный). Рождество Богоматери. Бисер мелких забытий, осенняя дневная роса, дрожащая в ладони, озябшие молнии. Мучительно и разделённо. Но только так, осознав мучительность и разделённость, возобновиться.

На Рождество Богородицы он ушёл в отпуск. Прощался со всеми, в улыбках толпившимися у солеи, чуть щурясь (или по-кошачьи довольно жмурясь), рассказывал. Сквозь слова — просил молитв — сочился огромный рассказ о прекрасном, о великих растениях Анны и пустыне Иоакима. Что растения Анны — это вода Февронии. Небытие, яснее чем бытие, бисер мелких забытий. Всех поздравляю с продолжающимся праздником.

*
Той дом стоит на ревущих широтах, и я слышу их гуд: как мотоциклы. Сюда трудно добраться, здесь может гостить печаль и никогда не будет зла. Я созову всех ворон в округе, упрошу, насыпав круп, всех голубей, вооружу всех воробьёв на защиту. Однако этого не нужно: твой дом защищает меня.

*
Последние две подборки Вишневецкого: «Азбука-Земля» и «Венецианский квинтет» представляю в паузе молчания. Волн из этих скупых стихов необычайно много, они идут через край (так и хочется сказать, что через край чаши), выкипают, закпекаются на раскалённых камнях будней (или на металле). Вишневецкий труден и превосходен; это украшение Середины мира.

Рада представить страницы Мегалита и Русского Гулливера. Прогнозировать не хотелось бы, но надеяться можно: это будут прекрасные друзья. Пока только скелеты повесила.

*
О культе друзей. Настораживает, вопрошает. На самом-то деле понятия сотрудника и друга почти срослись. Опасно.

*
Последний фрагмент с цианистым калием. Литпространство срастается удивительно скоро.

*
В указателе авторов и публикаций понемногу сделаю сылки на каждую публикацию.






на середине мира

станция

алфавитный список авторов

гостиная

кухня

корни и ветви

город золотой

новое столетие

озарения

дневник




Hosted by uCoz