у врат зари
на середине мира
алфавит
станция
Москва
Как может быть: стихотворения



ЛИЛИТ МАЗИКИНА







Для меня поэзия до сих пор не в образах, не в чувстве, не в тонкости языка — она в звуке. Если звук — не игра голосом, а звук слова как такового — делает музыку, ту, из которой рождаются новые, незаписанные и непрописанные смыслы и чувства — вот тут начинается поэзия. Должно завораживать. Без этого просто — всё.



ВОРОНИЙ БОГ



Игрушки
(Мария)


Волосы были белые — солнцу сжигать нечего.
Солнце лизало кожу — но девочку прятала мама.
Не выходи, говорила, пока этот лучик между
не исчезнет из комнаты. Сиди и играй в игрушки.
К ночи выйдешь на улицу. Утром в саду побегаешь.
Белому ангелочку нечего делать в пекле.
Это была не мама, девочке всё рассказали,
когда от мамы спасали и от папы спасли тоже.
Белому ангелочку нечего делать между
чёрных. Играй в игрушки, и скоро пойдёшь в школу,
в класс для хороших деток — в класс для деток без мамы.
Это была не мама, выучи, это была не мама.
И другой тебе мамы не будет.
Белому ангелочку нечего делать между
чёрных ли или белых. Слишком
она хороша для чёрных. Слишком
чёрная кровь для белых. Главное, вот же игрушки.
С одной она засыпает
и видит во сне, как танцует
чёрные танцы.




Девочки убегают

Девочки убегают в чащу за фонарём —
без фонаря темно и днём, девочек ест тоска.
Я убегала одна — мои рванули вдвоём,
в кармане — жвачка и нож, в руке теплеет рука.
В чаще запутаны тропки. В чаще дано забыть
или сойти с ума ненароком, это как повезёт.
У старшей становится шаг неровен, тянет рычать и выть.
Младшая воду живую и мёртвую в жилах своих несёт.
Ей тоже хочется выть, но она рычит.
В горле стучит,
под кожей волшебные бьют ключи.
Тропки сбиваются, скатываются клубком.
Ночь накрывает лес, в болоте зовут огни
Там, где кончается мир, стоит ветхий просторный дом.
Бабка ворчит, едва поглядев: в этом году одни.
Сядьте и ждите, мой не окончен день.
Солнце, встряхнув, запихивает в чулан.
Девочки смотрят в окно — фонарями горит плетень.
Каждый скалится так широко, словно бесстыже пьян.
Будут загадки девочкам — сходу не разгадать.
Будут уроки девочкам — каждый оставит шрам.
Бабка пускает вытертый фартуком месяц наверх сиять.
Девочки заворожённо смотрят в лицо фонарям.
Чёрная кошка мурчит.
Нога по полу стучит.
Бряцают у хозяйки на связке ключи.




Вороний бог

Когда меня украла ворона,
я тем же вечером был коронован —
вороньим богом, короной вора.
Как раз украли корону впору.
И, сидя в круглом и колком троне,
я вниз глядел на дары вороньи,
на гайки, серьги, фольгу и пробки.
О, щедро несли мне добро воровки,
своей воровской делились удачей.
И я закаркал, не мог иначе.
Хороший бог для ворон ли был я —
но столько добра увидал впервые.




След

Есть люди, которые мне сказали, что я дакини.
Это примерно будто богиня, но не богиня.
Это как танцовщица, пляс чей опасен прозреньем,
с гневным лицом и глазами, с руками-змеями.
Это как будто некто, на чьи следы наступаешь
твёрдо, но словно случайно, словно слепая
тянет на след судьба. Это как будто вспышка,
после которой заново видишь, дышишь —
только теперь другое. Как будто рана.
В общем, если дакини — я, то я очень странная.
Я б поглядела, есть ли за мною след.
Но почему-то страшно, если нет.




Мамы

Чтобы не плакать,
Когда беспощадна память,
Я сочинила маму
С ласковыми руками.
Она играла Шопена и гаммы,
Глядела со мной за окна,
Я прижималась к ней стихами,
Когда была одинока.
Вроде бы хорошо,
Здоровеешь душой.
Странно только, что рядом так многие сами —
Тоже любят себя за маму,
Лечат песнями и словами,
И куда подевались из наших мам
Настоящие мамы.




Озноб

Наклонялась к рукам выпить лета из сомкнутых пальцев.
Лето пахло хвоёй. Лето пахло дождями,
растекалось в груди ознобом нежданным.
Я ознобу смеялась назло — ты в ответ улыбался.
С тёплых пальцев прохлада текла и стекала под ноги,
разбивалась о камень, разбегалась по камню.
Вместо солнца — веснушки напоминаньем
о нетвёрдой мечте научиться не быть одинокой.
Утирала её ладонью, как воду с лица — напившись.
И смеялось полегче. И смеялось погромче.
Поднимала лицо туда, где ветер-погонщик
выгонял прогуляться погоду по питерским крышам:
подставляясь под поцелуи — подставляя шею под пальцы.
Что бы ты ни пытался — но ты попытался.
А на крышах странные люди готовились к вальсу.
И они улыбались. И я улыбалась. И ты улыбался.




Правда

Летом я убегаю на север, как дикие гуси,
с нелепой, конечно, мечтой, что не вернусь, и
Боже, благослови этот город, храни этот город, Боже,
ворчливый и непогожий,
за то, что я, как малявка, верю всегда без оглядки в это —
в почти бесконечное лето (холодное лето, морозное лето),
сидя в нём, будто в пещере медвежьей, в ожидании брата,
рыжего мальчика, отошедшего только на часик-другой куда-то —
он принесёт на руках веснушки и в миске — ягод,
и я раздумаю плакать,
и быть иначе не может.
Скажи мне, что это правда, Боже.




Принцессой

Смуглая девочка,
пальчики-веточки
с россыпью розовых точек-почек, хочет:
хотопарат, ролики, стать принцессой.
Такие вот интересы,
никакой духовности.
Ещё хочет в гости,
потому что в Бразилии не побывает
никогда, и в Индии, и в Китае,
а в гости можно в Тулу или Рязань.
У девочки смуглые глаза,
смуглые волосы
и голос
тоже весь южный и смуглый,
и останется смуглым, никак не отмыться.
Девочка мечтает о пицце,
или гамбургер тоже можно.
Девочка трогает осторожно
спящего на коленях кота.
Где-то стоит в магазине хотопарат —
купит не та.
На улицах табора камни и грязь,
докуда хватает глаз,
на роликах не пройти.
Пиццу съест после школы другая, прости.
Китая на всех не хватает.
Девочка и сама это знает,
и потому решила — мечтать, так о том, что случится.
Во-первых, всё-таки пиццу.
А во-вторых, станет принцессой.




Царица

Наслушался старых сказок, бабкиных песен.
Пошёл по золото в сонную чащу леса.
Шагал по стволам, по мхам, да попал в болото.
«Вот тебе, дурень,» сам себе рассуждал, «змеиное золото».
Вязнут в болоте ноги, мокнет — пока ещё сверху — у парня лоб.
В тринадцать погибнуть! Что ему, что ему было до тех болот!
Молитвы все перечёл, замолчал, но вспомнил — встарь
другая молитва была, со словами: «батюшка, отче, змеиный царь».
«Что отдашь?» — «Всё отдам, лишь не мать и отца».
Блеснуло во мху змеисто, пошло кругами.
Нет у царя короны — сверкнул очами.
«Первую дочь отдай мне в жёны, старшую дочку —
на эту кочку».
Выжил и вылез, пошёл домой, как ничего не бывало.
До стыдной расплаты ещё, поди, срок немалый,
найти бы сперва невесту, выпить на свадьбе.
Девочку вместо парней ещё настругать бы!

Невеста была кротка, женою стала послушной.
...Всё перебрал — ночью клал ей нож под подушку,
нужной поил травой, шептал на луну заклятья.
Стыдно было и страшно. Вот не отдать бы, вот не отдать бы...
Если такие же будут косы, губы и брови —
хоть капля знакомой, уже драгоценной крови...
Выходил на крыльцо, чтобы крикнуть дерзкое в ночь.
Не крикнул. Вернулся. Потом отвечал соседям: дочь.

Чтобы из сердца вырвать, чтоб никогда не плакать,
растил, как дурное семя, будто собаку —
последний хлеба кусок, лоскут рогожный.
Мамку избил, на ласке поймав неосторожной.
В сено зимой зарывалась, летом спала под тыном.
Глаза поднимать запрещал — а вдруг там блеснёт алтынно.
Молчи, говорил, как молчать положено змеям.
Глядел на чешуйки у рта, на ладонях, ругался злее.
Отрезал тонкие белые косы, чтоб не змеились,
а может, и не змеились, а так, помстилось.
То голос казался змеиным, то шея — змеиной.
Никто никогда не звал её — не было имени.

Припрятать комочек каши — простое дело.
Труднее тайком сестре отнести, чтоб поела.
Будет сестра царицей змеиных вод —
душа замирает, когда поглядишь вперёд.
Детские руки боялись обнять царицу,
но подавали поесть, молока напиться —
любят ужи молоко, и ужицы любят.
Пей его с нами, сестра, пока ты в людях.
Детские руки несли гребёнку и взятую тайно рубашку,
бусы из ягод — прихорошись, царица наша!
Глядеть бы умела в глаза — видала б и лица.
Слушала как голоса детей детским ушам спешат похвалиться.
Цокало звонко в шёпоте слово: царица, царица.
Скорей бы случиться.

Ц    ц    ц    тс    тс    тс    ссссссс

Листья желтели, частили дожди — высыпали чешуйки.
До красных полосок чесала ногтями новую шкурку.
Зимой зарывалась в сено, то ли сопела,
то ли шипела,
ждала белокожей весны.
Летом ночью бродила, грелась, днём приходили сны.
На мягкой нагретой траве, на песке приречном
спала безымянная девочка, и
кто-то баюкал тихо — певец
нежно её обнимал в сто колец,
жался к щеке щекою,
покоил:
будут ещё мои власть и воля,
дам тебе сладкой доли.
Когда открывала глаза, находила в руке пластинки
с ужиной спинки —
или с самой руки?
Сверкало с реки.

Однажды весной проснулась она от пинка,
вскочила, худа, гибка,
в землю воткнула взгляд и стала ждать.
А на земле — ягоды красные, что ли, не разобрать.
«Пора,» говорит отец, заворачивает в красоту
(что это, что это, батюшка, вы нарядили не ту!) —
толкает вперёд, мол, иди, и она идёт,
а кругом только ноги и ноги. Вышел смотреть народ.
Кто-то бусы навесил, другой нацепил венок.
И опять частокол из стоящих недвижно ног.
В спину давит кулак отца. В горле давит комок.
На краю деревни — развилка дорог.
Налево — в поле, направо — к реке, напрямую — в лес.
Лес навстречу как будто вылез,
проглотил рывком до чащобы, валежника, мокрого мха.
На сучках и мху оставляя кровь, брела, равнодушна, тиха.
«Вот она, кочка. Ужиный царь,
бери, что просил у отца.»

Не видно в чащобе дня.
Не видно в болоте дна.
Сзади затихло. Стоит одна.
Где же моя корона?
«Бери меня в жёны,
звал или не звал?» — нашла в себе силы спросить.
Каменных бус надавила на шею нить.
Слева сверкнуло, пошло змеиться по мху, по траве.
Пляшет на кольцах свет.
Рванула с себя и бусы, и тряпки, всё до рубахи драной.
А кровь по ногам текла, как из раны.
«Просил — жену, обещали в жёны мне дочь,
первушку, сада нежнейший цветочек,
но разве дочь ты ему? И разве невеста мне?
Кто вытирал твои слёзы во сне,
баюкал тебя, обнимал, приходил утешать?
Того, кого нянчил, скажи, мне женою назвать?
Не знаю, кто — он, но отец твой, похоже, я.
Не знаю, чьей будешь невестой, но дочь — моя».
Не буду царицей? Себе не надену короны?
«Однажды царицей будет царевна. Царя ребёнок.
Хватит в болоте золота на венец.
Не бойся, закрой глаза. Тебя обнимет отец».

Утром, люди так говорят, вернулась в деревню, на голове — корона.
Была белокожа, глядела в глаза, ступала тяжко и ровно,
в доспехах из старых змеиных шкур, с лицом прекрасным и страшным.
Входила в дома, не стучась, глядя в глаза, расспрашивала:
ты знал? ты глядел? не подал руки, еды, тряпицы — прикрыться?
Никто не ответил царице. Никто не пытался скрыться.
Спросила и должника: себя пожалел, а меня пожалеть — не думал?
Сказала: не спать отныне тебе под крышей дома,
не есть еды из печи, иди, дверь открыта, пора бы.
Он вышел, как так и надо. Чья сила — того и правда.
Она входила в дома и искала детские лица.
И говорила: ступайте за мной. Я — ваша царица.
И дети ушли из деревни, ни кинув ни камня, ни крошки на след свой слабый.
А матери и отцы смотрели молча. И каждый думал: может, и правда пора бы,
какие-то старые есть заветы.

Иначе за что мне это.





многоточие
на середине мира
город золотой
новое столетие
спб
москва
корни и ветви